Один в зеркале
Шрифт:
Не желая сейчас ни о чем догадываться (собственный грех ни от чего не спасал и словно даже не существовал), Антонов снова уставился на господина, который был, похоже, полным хозяином создавшегося положения. Господин презрительно слушал Наталью Львовну, выдвинув нижнюю губу, будто показывая женщине толстый, молочно обложенный язык; потом, вальяжно глотнув из крохотной кофейной чашки, он принялся сосредоточенно, со знакомым Антонову шкворчанием, сосать сквозь зубы кофейную гущу. “Валерий Евгеньевич, — настойчиво и отчаянно проговорила Наталья Львовна, — нам надо вместе поехать в больницу. Муж пришел в себя, и профессор разрешил побеседовать с ним несколько минут. Вы увидите, что все прекрасно, просто прекрасно разрешится”. Господин в кресле прекратил шкворчать, поплевался и попыхал в чашечку, освобождаясь от кофейных крупинок, и отодвинул подальше, почти под нос Наталье Львовне, запачканную посудинку. Да, Антонов помнил эту бессознательную привычку двигать собственную грязную посуду под нос соседям по столу, проявлявшуюся несмотря на то, что стукачок Валера в той далекой, почти баснословной Аликовой квартире старался быть как можно более предупредительным, как можно более своим. Он помнил эту руку с указательным и средним как бельевая прищепка и почти зачаточным кривым мизинцем; он помнил эту манеру одеваться под вольную богему, нынче выраженную в какой-то полупрозрачной
Наталья Львовна крупно вздрогнула и обернулась: при виде Антонова страдальческие глаза ее сделались такими, точно перед нею возникло привидение. Поняв, что здесь про него уже успели забыть, Антонов пожалел, что вошел вовнутрь, а не отправился, как всегда, от этого офиса на недалекий, призывно звонящий за сквериком трамвай. “Наталья Львовна обещала подбросить меня до Первой городской”, — произнес он сухо, засовывая руки как можно глубже в тряпичные карманы и не отвечая на Валерину кроличью улыбку, обведенную теперь двойными скобками глубоко прорезанных морщин. “Боюсь, что госпожа Фролова очень занята”, — с отменной вежливостью проскрипел Валера, и его улыбка, выставлявшая напоказ потресканные передние зубы, похожие теперь на ногти ноги, сделалась несколько другой. Наталья Львовна сидела потупившись, на лице ее, как на углях, играли пепел и жар, и Антонов понял ее смущение как нежелание выдать то, что произошло между ними нынешней ночью. “Ну что ж, придется добираться самому”, — произнес он нейтрально и повернулся к выходу. “Нет, ты что, погоди! Столько лет не виделись!” — с каким-то скрытым злорадством воскликнул Валера, вставая из кресла, но тут в смешном нагрудном кармашке его безрукавки заворковал телефон.
Извинившись саркастическим полупоклоном, Валера сноровисто выдернул трубку; по мере того как из трубки в его хрящеватое ухо переливались какие-то чирикающие инструкции, кроличья Валерина улыбка приобретала третий, уже совершенно неопределимый, оттенок, а потом исчезла совсем. “Так, — произнес он сосредоточенно, складывая телефон. — Значит, едем в больницу. Послушаем, что скажут”. — “Сергей Ипполитович?” — благоговейно спросила Наталья Львовна, взглядом указывая на трубку. “Еще не разобрались! — с внезапной злостью ощерился на нее Валера, и постаревшая морда его стала похожа на морду варана. — Сергей Ипполитович вам не Центробанк! Еще проценты за время, пока этот ваш хитрожопый директор бесплатно крутил чужие бабки! Лучше надо соображать, у кого берешь!” Пропасть, разверзшаяся при этих словах между нынешним деловым и битым Валерой и Валерой из прошлого, Валерой почти родным, все еще неприкаянно бродившим в больших, как тряпичные лопухи, затоптанных носках по сумрачному коридору Аликовой квартиры, — эта пропасть вдруг показалась Антонову страшно велика, и он подумал, что представитель неведомого Сергея Ипполитовича, наспех образовавшийся из самых последних кусков бракованного времени, вряд ли отвечает теперь за действия того Валеры, который стучал в КГБ.
Еще он подумал, что время, которое своим ровным напором до сих пор исправно накручивало сергеям ипполитовичам проценты на вложенные средства, теперь иссякает. Что-то вокруг неуловимо изменилось и продолжало меняться: Антонову показалось, что он буквально видит в углах кабинета, куда обычно не ступают люди, пересыхающие лужи времени. Перед ним как бы обнажилось дно реальности; все предметы, представлявшие взгляду не настоящее, но исключительно прошлое, сделались странно примитивны, и те из них, что были полыми изнутри — в основном посуда, которой оказалось не так уж мало в кабинете, — были, словно бомбы, заряжены пустотой. На одну просторную секунду в воображении Антонова возникло математическое описание колебательного, глубокого, как омут, взрыва пустоты: то было мгновенное призрачное сцепление как будто привычных Антонову математических структур, показавшихся вдруг потусторонними, — но все исчезло немедленно, когда в раскрытом платяном шкафу хозяина кабинета Антонов заметил Викин кашемировый шарфик, потерявшийся прошлой зимой: скукоженный, пыльный, забившийся в самый угол шляпной полки, нечистый, будто солдатская портянка.
“Ты можешь ехать с нами, если уж тебе приспичило”, — покровительственно бросил Валера Антонову и устремился на выход, напоследок что-то пнув на полу и шарахнув кофейную чашку о фальшивые колонны. Брызнули осколки. За Валерой, преданно сгорбившись, не пропустив в дверях отшатнувшуюся Наталью Львовну, потрусил задастый от почтения велюровый блондин, и Антонову не оставалось ничего другого, кроме как присоединиться последним к деловитому шествию.
В помещениях офиса уже не оставалось никого из служащих ЭСКО — только референтка, облизывая верхнюю распухшую губу, сомнамбулически собирала в бумажный мешок золоченые куски разбитых тарелок, которые брякали и терлись, когда она переходила с места на место — как видно, в надежде отыскать хоть что-нибудь уцелевшее. Глядя на то, как она пытается приладить вместе, словно ожидая, что они срастутся, два кое-как совпадающих черепка, издававших в ее руках что-то вроде зубовного скрежета, Антонов раскаялся в своем недавнем поступке. Однако долго глядеть, как сумасшедшая референтка пилит фарфор о фарфор, ему не пришлось, потому что и без нее было на что посмотреть. Работа погромщиков перешла в новую стадию. Стены во многих местах были покрыты развесистыми свежими потеками, какой-то налипшей дрянью; большие, особо прочные оконные стекла превратились в непонятно как висевшую на рамах давленую мяшу, и одно, белевшее звездчатыми вмятинами от многих ударов, на глазах Антонова зашуршало и осело, будто кусок тяжело расшитой парчи. Мимо Антонова двое гераклов проволокли по перепаханному черными бороздами напольному сукну роняющий пейзажи референткин стол; сам собою обрушился, сильно шоркнув по стене, календарь на этот год, тоже, кажется, украшенный рыхлым пейзажем с некрасивой, сильно запудренной линией горизонта. Из дальнего кабинета, еще позавчера принадлежавшего исполнительному директору фирмы, едко, махорочно потянуло горелой бумагой; от подразумеваемого, но не видного огня в дневном кабинете потемнело, на стенах зазмеились копотные тени, и все, включая сурового Валеру, невольно ускорили шаг. “Репетиция оркестра”, — подумал Антонов и внезапно вспомнил окраинный кинозальчик, расположенный в белой, как тулуп, бобине бывшей церкви, себя, с зимней шапкой на коленях, в тесноте насаженных на длинное железо фанерных стульев, раскрасневшуюся школьницу с каштановой косой, с трудом протиравшуюся
XIX
По пути к автомобилям лихорадочно румяная Наталья Львовна старательно держалась подальше от Антонова, за спинами сопровождающих; это почему-то напоминало такую же внезапную и смутную Герину приязнь, когда недавний враг вдруг принялся ухаживать за “интеллихентом”, норовя и не решаясь подсунуть между разных приятностей какое-то известие — теперь понятно, что о Викиной измене. Равнодушно отвернувшись от женщины, Антонов двинулся, куда его вели. Он шел, будто полуслепой, среди неправильных темнот осатанело-солнечного дня, чувствуя, как вся кровь его становится мутно-розовой от этого пляжного солнца, с силой давившего на асфальт, на плотски-душную древесную листву, где необычайно разросшиеся листья, кое-где дырявые от своей ненормальной величины, словно плавали в перегретом соку, и пьяный сок, казалось, ходил свободно по всей прозрачно-мутной массе тяжелой зелени, под которой парилась и загнивала мягкая земля.
За руль кое-как припаркованного “вольво”, опередив Наталью Львовну, бесцеремонно плюхнулся велюровый блондин; давешний качок с татуировкой на плече, куривший неподалеку, по знаку бригадира сноровисто занял второе переднее сиденье. Поозиравшись и поерзав, он вытащил из-под себя черное с золотом Герино произведение и не глядя передал назад, так что Антонов, притиснутый к правой дверце, вынужден был принять неотвязный, уже совершенно облезлый, хотя еще никем не читанный роман. “Это ты небось книгу написал?” — небрежно спросил Валера, покосившись на обложку. Он удобно разместился посередине заднего сиденья, совершенно закрывая съеженную Наталью Львовну, от которой была видна только торчавшая на коленях бежевая сумка. “С чего ты взял? Ты что, мою фамилию забыл?” — с неожиданной злобностью спросил Антонов, поднимая книгу так, чтобы Валера мог прочесть и фамилию автора, и украшенный веночком виньеток многозначительный заголовок. “Мало ли, может, это псевдоним, — рассудительно проговорил Валера, ловко забирая том и всем своим видом демонстрируя, что, если что-то ему показывают, значит, это можно взять. — Я почему-то все время думал, что ты начнешь создавать литературу. Думал, когда же я дождусь твоих гениальных книжек. Хоть на руках подержать, как чужое дитя…” — “А мне казалось, что ты станешь геройским советским разведчиком”, — не удержался Антонов, хотя в прежней жизни никогда не говорил Валере в глаза о его агентурной работе. В ответ Валера деланно, как-то по слогам, захохотал и хлопнул Антонова по коленке, так что обоим стало сразу заметно, что они сидят рядком, как братья, в одинаковых штанах.
Между тем автомобиль под бесстрастным управлением блондина выплыл на широкую, блеклую от солнца улицу и покатил — мимо памятной Антонову трамвайной остановки, где как раз стоял и загружался всегда возивший его до дому двенадцатый номер; мимо кипящего народом колхозного рынка, чей решетчатый забор, беспорядочно увешанный разнообразными дешевыми тряпками от плаща до бюстгальтера, напоминал раздевалку в женской общественной бане; мимо старых-престарых, похожих на пятиэтажные избы панельных хрущевок, на одной из которых, с торца, ржавел и покрывался экземой старый щит с рекламой “МММ”. За “вольво”, удерживая высоковольтную вспышку в верхнем углу ветрового стекла, неотступно следовал один из бандитских джипов, а может, и не один, — Антонов не видел, сколько их вывернуло из сырого переулка, так что теперь ему казалось, будто плотный хвост посверкивающих автомобилей, только слегка распускавшийся в пробеге от светофора до светофора, сплошь представляет собою бандитский эскорт.
Валера непринужденно, будто ехал не в машине, а в мягком купе железнодорожного экспресса, раскрыл затрещавший по корневому шву девственный Герин роман и принялся раздирать проклеенные страницы, временами поднимая удочкой изогнутую бровь и тонко усмехаясь выловленной из текста особо художественной строке. Антонов помнил, что Валера и раньше был знатоком; сейчас ему пришлось бы слишком много рассказывать и при этом невольно врать, чтобы объяснить ироничному Валере, почему он таскает с собою этот чужой исторический шедевр. Морщась от неловкости, Антонов сделал единственное, что сумел: приспустил окно, откуда сразу же затеребило жгучим ветерком, невежливо забрал у Валеры роман и выкинул всхлопнувшую книгу в серую, как комья старой бельевой резинки, придорожную траву. Это получилось удивительно легко, словно кто-то на бегу выхватил у Антонова из рук привязчивый предмет; удивленный Валера инстинктивно обернулся к заднему стеклу, а маячивший там полурасплавленный джип испуганно вильнул. “Да, это был не твой чемоданчик, — безразлично заметил Валера немного погодя, но Антонов почувствовал, что возбуждает теперь какой-то новый Валерин интерес. — Значит, ты тоже к Фролову по своим делам. Я, конечно, не спрашиваю, по каким…” — “Я не к Фролову”, — поспешно перебил Антонов. “Ну хорошо, пусть будет так, — терпеливо проговорил Валера, откидываясь на спинку сиденья и окончательно затесняя в угол владелицу „вольво”. — Может, нам теперь предстоит общаться. Смотри, я ведь человек не жадный…” Антонов машинально кивнул, наблюдая, как темная мерцающая полоса, к которой он уже привык и почти не замечал ее на фоне видимых вещей, усиливает напряжение своих контрастных, до боли зернистых частиц.
Он сознавал, что, как главный герой, неотвратимо следует на чужом автомобиле к центру и главному действию романа. И внезапно Антонов понял, что больше просто не в силах служить для автора оптическим прибором, видеть для него (для нее!) все эти светоносные чадные улицы, трех красивых девушек, их общий, в складку, длинноногий шаг по тротуару, складные и раскладные перемены на рекламном щите, предлагающем шампунь. Антонов страстно желал, чтобы автор оставил его наконец в покое, дал бы побыть одному. Внутри у Антонова все дрожало. Он не мог совладать с этой мелкой, горячей, постыдной дрожью, не мог умять, задавить ее в своем человеческом, а не романном естестве. Собственно, никто не мешал Антонову надеяться на лучший исход — даже на полное выздоровление жены (все равно законной жены!). Но сжавшийся Антонов болезненно понимал, что автор был бы не автор, если бы не приготовил для финала какого-нибудь трагического события. Он ощущал, что роман, тяжело груженный нажитым добром — разросшимся сюжетом, раздобревшими от регулярного кормления метафорами, второстепенными героями, сильно превысившими нормы перевозки багажа, — еле-еле влачится — не сравнить с первоначальным бегом налегке в условное пространство замысла, — и что весь этот табор скоро заскрипит и встанет, являя себя во всей красе неизвестно откуда взявшемуся читателю. У Антонова было полное ощущение, что он, как тощая кляча, тянет груз романа на себе из последних сил — а ему хотелось распрячься, просто побыть человеком, имеющим право на собственное горе, которое совсем не обязательно демонстрировать ближнему.