Одиссей, сын Лаэрта. Человек Космоса
Шрифт:
Аэд грянул завершающий припев, роскошно обыграв созвучие «Приам-приап». И под восторженные клики удалился, прихватив честно заработанную баранью ляжку. Как ни странно, никто из слушателей не пытался удержать его, требуя песен.
— Эй, Ангел! — Рыжий шагнул следом.
Аэд дернулся, словно от толчка в спину. Медленно повернулся: волчьей повадкой, всем телом. Никогда раньше Одиссей не видел Ангела испуганным. По-настоящему испуганным.
Как сейчас.
— Это ты мне? — неприятным голосом осведомился певец.
Очертания его колыхнулись, взялись туманом по краям… отвердели снова. Смешные дела: никакой бабочки на
Черное с белым.
— Ты видишь рядом еще одного Ангела?
— А ты? Видишь?!
Аэд затравленно огляделся. Несколько человек повернули головы в их сторону. «Давай еще! Про баб!» — Красавчик-афинянин вдруг осекся. Мотнул головой, будто докучливую муху отгонял… снова вперился в Одиссея с певцом…
Когда Ангел кинулся бежать, рыжий не стал его останавливать.
Рядом, опираясь на копье, стоял Старик. Глаза Старика блестели зорко и с необычным для него интересом — как перед этим у самого Одиссея.
…Война для меня — в первую очередь люди. И во вторую — тоже. Не оружие, кони, деревья, башни города: люди. Остальное проходит краем, не привлекая внимания; не задевая души. Война вытаскивает наружу подлинное естество. Благородство или подлость, отвагу или трусость: умножая втрое. Вдесятеро. Естество, когда оно снаружи, дурно пахнет; особенно — подлинное. Да, люди. Наверное, потому сейчас вокруг меня полным-полно теней. Словно Одиссей, сын Лаэрта, в одиночестве стоит под тысячами, мириадами солнц, на смутной дороге. Знай я заранее…
А что толку?
Утро ворвалось в шатер криками чаек, ленивой, беззлобной руганью соседей по лагерю, отдаленным шумом прибоя. Говорите, конец перемирию?! Ждет поле брани, говорите?! — и нечего галдеть спозаранок: троянцы вон тоже не очень-то спешат за стены.
Десятый сон досматривают.
Если честно, воевать хотелось еще меньше, чем вылезать из-под нагретого за ночь одеяла. Детская греза: нет под одеялом войн-битв, бед-напастей, главное, носа наружу не казать. А уж из шатра соваться… Только где оно, милое детство? Сунулся. И первое, что увидел: добрых три, если не четыре эскадры отчаливают от берега. Последние остатки дремы мигом выдуло из головы: уходят! Кто допустил?!
И сразу, отчаянным ребячьим взвизгом: клятва! Моя клятва!
«…клянусь всем, что мне дорого: не позволить ахейцам уйти из-под стен Трои до конца! До самого конца, каким бы он ни был!..»
К счастью, Эврилох попался мне раньше, чем Диомед, в ставку которого я мчался — не разбирая дороги, полуголый, провожаемый сочувственными взглядами: небось хитроумие в башку треснуло!
— Радуйся, басилей! Ты куда?
Вцепился я в земляка, будто утопающий — в обломок мачты. Не отодрать. Сорванным дыханием, кровью сердца в ответ:
— …суда уходят! Люди уходят!..
— Ну?
— Что «ну»?! Бежим к Диомеду!
— Так это… — а он все моргает и пялится на меня искоса, как Персей на Горгону Медузу. —
— Кого «их»?! Куда отправил?!
— Лигерона с мирмидонцами. Гульнуть вдоль побережья, союзничков троянских тряхнуть. Провиантом запасутся — и обратно. Мы-то скоро зубы на полку…
Приятель по детским играм рассказывал не торопясь. С расстановкой, со знанием дела, смакуя каждое слово. Вот кто был рожден воевать под Троей. Вот кому здесь нравилось. Нравились байки о подвигах, блеск меди и бронзы, грубые солдатские шутки. Нравилось удачное начало войны: ведь высадились, несмотря ни на что?! Ну, не взяли город с лету: еще лучше! Повоюем всласть — иначе как он, веселый Эврилох, убьет обещанную тысячу врагов и стяжает себе вечную славу? За один-то день замахаешься столько народу укладывать… А сейчас ему доставляло искреннее удовольствие просвещать своего басилея: ведь он, проворный Эврилох, уже все-все узнать успел — кто отплывает? куда? зачем?! — а друг-басилей, вишь, почивать изволят.
Вот и откроем ему заспанные глазки: не бегай, как угорелый, по лагерю! Сам с ума не сходи и народ не будоражь!
…Спасибо тебе, Эврилох Клисфенид, друг мой. Румяный, шумный жизнелюб, ты пировал на развалинах Трои, ты убил свою тысячу врагов — пусть будет тысяча, ты так этого хотел… Я хотел вернуться, а ты — убить. Ананка-Неотвратимостъ справедлива, воплощая мечты в жизнь: мы получили, чего желали. Вся Итака будет оплакивать тебя. Наверное, в твоей гибели есть и моя вина: прости, если можешь. Пей вволю кровь моей памяти, друг детства, пока есть время до рассвета…
— Эх, незадача! Я с ними просился, а меня к тебе, за разрешением! А ты спишь! А теперь — поздно!..
Он тараторил без умолку. А внутри меня угасал раскаленный горн вулкана. Еще плевался в небеса облаками, пепла, еще шипели, вздымая клубы пара, сползающие в море остатки лавы (я никогда не видел извержения: откуда такая яркость?!) — но буйство огня уже шло на убыль. Ахейцы и не думают возвращаться домой. Просто малыш Лигерон весело отправляется грабить побережье.
Все в порядке.
Моя клятва остается в силе. Я не нарушил ее.
Отплывали мирмидонцы долго: то ли ветер боковой мешал, то ли на мель сесть боялись. Смотришь из-под руки в сторону Ройтейона — плывут. Вот-вот за мыс завернут, из глаз скроются.
Завернули.
А чуть погодя еще разок в ту сторону взгляд бросишь: снова они за мыс заворачивают! С третьего-четвертого раза шепотки по стану загуляли: знамение! Чудо! Вот только к худу, к добру ли?! Угрюмого, как ночь, Калханта достали вконец. Отмалчивался ясновидец. В конце концов, корабли скрылись за мысом окончательно, и народ вздохнул с неясным облегчением.
Рано вздохнули.
«Тревога! — запели с вала флейты дозорных. — Враг в поле!» И завертелось: рвут глотку глашатаи Диомеда, трубят рога, спешат к переправе через Скамандр колесницы и афинская пехота (уйдя в поход, мирмидонцы оголили почти весь южный фланг). А вот Диомедовых куретов не видать; гетайры тоже скучают. Бережет свое войско аргосец. И Одиссей побережет. Без нас управятся: троянцы не валом валят. Так, походя силу пробуют, а мы уж все пальцы в один кулак! Вон, Аякс Теламонид в поле бушует, не терпится Большому! — пускай отведет широкую душу.