Одиссей, сын Лаэрта. Человек Космоса
Шрифт:
И тогда мы бросились к кораблям: бежать в бурю, явившуюся за нами — слепцами.
…а ребенок у предела…
От влажного песка тянуло сыростью. Шустрый краб вперевалочку шмыгнул под камень и угрожающе высунул клешню, притворяясь пергамским копейщиком. Подставь палец — не обрадуешься. Чайки над головой ссорились из-за куска чистого неба: самая жирная туча лопнула по шву, открыв птицам часть подкладки из крашенного синькой холста.
Гуляй, пока дают.
— Ага, — сказал Протесилай. — Значит, все-таки Гектор. Ты уверен?
— Уверен.
— Понятно. Вот и я: познакомился.
И филакиец принялся драть зудевший бок ногтями: зло, с остервенением. Смутился, заметив косой взгляд Одиссея. Зашелся хохотом:
— Долго жить буду! Ох, и долго!
Одиссей не видел в этом ничего смешного.
— Здесь уже все знают, — утирая слезы, заявил филакиец. — В Мисии мы высадились. Тамошняя столица — Пергам, тезка троянского акрополя. И речка между берегом и городом. Знать бы другое: как мы вообще там очутились? Словно глаза отвели… У мисийцев в басилеях Телеф Гераклид, наш союзник. Теперь, наверное, бывший союзник. Позор…
— А я на обратном пути отца видел, — невпопад заявил рыжий.
— Отца?!
— Только молодого. Мы плывем, вокруг буря, а из нее — пентеконтера. На носу — статуя Афины, ниже надпись: «Арго». И папа у кормила стоит. Я его сразу узнал. Кричал, кричал… не услышали.
— Бывает.
— Что бывает?! Что бывает, я тебя спрашиваю?!
— Все бывает. Слушай, а почему, когда ты рассказываешь — мне хочется верить и соглашаться?!
Ну, это Протесилай уж совсем загнул. Ни на какую голову.
А он вдруг оказался совсем рядом. Горячий, большой. Нагнулся вперед, правой ладонью ухватил затылок рыжего. Притянул к себе; уперся лбом в лоб, будто предлагал бодаться. Пальцы левой руки сжали предплечье: кузнечные клещи на заготовке. Опытная, борцовская повадка не несла ничего угрожающего, только подумалось; захочет — сломает.
Мысль явилась спокойно и тепло. Как спокойно и тепло было затылку в ладони бывшего возницы Геракла.
— Живи долго, мальчик, — жаркой просьбой дохнул филакиец прямо в лицо. — Ладно?
— Вместе с тобой?
Его глаза… На самом донце, за темно-карими глубинами, растворившими в себе даже черноту зрачка, все длился, не стихал вечный бой, до ужаса похожий на высадку под лже-Троей; и в гуще свалки пожилой воин, беззвучно крича, вздымал над головой тяжелое колесо. Золотая стрела наискось перечеркнула видение, Протесилай моргнул, и бой исчез.
Глаза как глаза.
Смотрят.
— Вместе со мной не надо. Живи долго просто так. Сам по себе.
— А ты?
— И я, мальчик. Я тоже — где-то рядом…
…Я не сразу заметил: мой Старик подошел вплотную к нам обоим. Улыбается. Светло и печально. Нагнул плечи, опустил подбородок; слегка присел. Вот сейчас, сейчас: лоб в лоб. Взгляд во взгляд; тень в тень. Если этот прихватит, возьмет затылок в ладонь — пожалуй, не хуже филакийской сноровки выйдет. Или лучше.
Так думать было приятно.
И чуть-чуть страшно.
АНТИСТРОФА-I
Спрашивайте, мальчики, спрашивайте!.. [9]
9
Дурацкая, но справедливая шутка: после наших сборов-отплытий-возвращений каменистая Авлида станет плодородной. Соседка-Беотия, жирней жирного, от зависти лопнет. Наверное, поэтому я велел моим свинопасам: ставьте лагерь на отшибе. Где сандалию есть куда поставить. Тут за дальними отмелями — мысок не мысок, загогулина смешная; вот мы и расположились. Суда быстренько перегнали, лежим-кукуем. Ждем у моря погоды. Отсюда в ясный день, говорят, эвбейский берег виден. Милый друг Паламед за сегодня дважды приходил, смотрел в сторону родины. Тоскует небось. Или меня, стервеца, проверяет: не готовлю ли какую пакость?
Ясное дело, готовлю. Не нужен мне берег эвбейский. Наше дело маленькое: руку под ухо сунул, вот тебе и тайные каверзы. А на спине мне хуже спится. Храпеть начинаю. Давно заметил: лучший способ обидеть родного человечка — обмануть ожидания. Яму на пути вырыли — обойти десятой дорогой; кубок из-под вороватой лапы вовремя убрать.
Ох, обижаются!.. Злыми словами за спиной бранятся…
Он же, Паламедушка, мне и про малыша нашего, Грудью-Не-Вскормленного, все-все сплетни, какие есть, на ушко перешептал. Любят его дышащие бранью ахейцы; так любят, что вскормить готовы. Баб-авлидянок днем с огнем не сыщешь, поселяне жен с дочерьми в погреба запрятали. Одни старухи по деревням — у героев сердца кипят, а малыш Лигерон просто не малыш, а чистое умов смущенье. Рыжий, гладкий. Глазищи доверчивые, кроткие. Моргнет девичьими ресницами, народ аж дуреет. Патрокл-нянька троих изувечил сгоряча — нет, лезут и лезут, как мухи на мед.
— А я? — спрашиваю от скуки. — Я тоже рыжий.
Паламед кольцами сверкнул. Потер пухлые ладошки:
— И ты, дружок, рыжий. Да не гладкий. Шершавый ты, и кротости во взоре ни на шекель хеттийский. К тебе подкатись, об углы обломаешься. Я б, например, поостерегся. Мне, например, твоя любовь по ночам не снится.
Это он правильно. А то рожу я ему мальчика. Хлопот полон рот, и весь без зубов.
Настроение у меня сложилось — лучше некуда. Дерганое такое, липкое веселье. Хихикаю беспрестанно. Нежусь в объятиях великой блудницы: войны. Смута ожидания, дурные чудеса по дороге; вонь Авлиды — отхожей ямы, куда справляют великую нужду десятки тысяч медноблещущих героев. Почему-то раньше ни разу не слыхал, чтоб певец дерьмо солдатское восхвалял-описывал. Все большей частью гром, молния и бурнокипящие деяния. То ли певцы меж собой сговорились, то ли мне в жизни не повезло.
На неправильную войну угодил.
Вон, к вождю вождей Агамемнону, к самому носатому вызвали, а я хихикаю, как дурак. Иду помаленьку, хромаю от большой преисполненности мудрыми советами — и хихикаю. Хуже икоты.
Ты, гонец, на меня брось коситься. Не играй бровями.
Герою смех к лицу.
В шатре микенский ванакт был не один. На скамеечке в углу прикидывался совиным чучелом Калхант: моргал, куцую бороденку пощипывал. Небось оттого и куцая, что все время щиплет. Хмельной Гелиос шалил с тканью шатра, и взгляд терялся среди хаотического мелькания бликов. Очень хотелось сплюнуть: по дороге, стараниями забияки-ветра, наглотался песка вдоволь. Но не плевать же в шатре под ноги богоравному хозяину!