Одиссей, сын Лаэрта. Человек Номоса
Шрифт:
Вокруг меня – царство мертвых.
Я в Аиде.
Тени смутной толпой бродят по террасе. Ждут. Вон тщеславный забияка Агамемнон, надгробный памятник державе Пелопидов от эфиопов до гипербореев. Голый, только что из ванной; шея рассечена секирой до ключицы. Вон малыш Лигерон: пузырится черной, ядовитой кровью. Как и Парис-троянец: в смерти Не-Вскормленный-Грудью и Петух Мужей сделались похожи больше, чем близнецы. Вон Аякс-Большой: меч смешно торчит из подмышки. Мама. Отвернись, мама! Пожалуйста… Ладно, я отвернусь вместо тебя. Измочаленный Паламед лежит грудой падали; чудом сохранилась кисть правой руки. Блеск перстней режет глаза. Рядом тихо плачет Эней Анхизид. Он всегда плачет:
Мы звали его – Дакриостат.
Плакса.
Мне больно вспоминать. Их несуразно много вокруг – теней. Ждущих. Жаждущих. Грядущим аэдам, этим ангелам-пройдохам, придется тяжко: слушатели не запомнят даже половины имен. Слушатели будут браниться. Вместо ломтя свинины швырнут черствую корку. Запутаются в нити чужой жизни, в нитях, в клубке, в паутине, сетях, тенетах…
Меня это беспокоит?
Ни капельки.
Черная овца моей памяти блеет в испуге, предчувствуя ласку бронзы. Был корабль, стала – овца. Было море, острова, ветер и небо – теперь овца. Жертва. Скоро отворятся жилы, и воспоминания густой струей брызнут наружу. Жизнь за память. Я буду поить вас, друзья мои, враги мои, я буду гнать одних и привечать других, по своему выбору поднося чашу со странным, чудовищным, умопомрачительным напитком: кровью памяти Одиссея. Хитреца Одиссея. Героя Одиссея. Ах да, я уже говорил…
Чтобы вернуться, я должен был уйти.
Теперь, чтобы вернуться, мне надо вернуться.
– Боги, за что караете?
Раньше так взывали чуть слышно, подразумевая меня. Скоро будут взывать громко, опять-таки подразумевая меня. Раньше – это значит давно, когда мир был большим, а я маленьким. Мир, собственно, и тогда был мал. Итака – вот и весь тебе мир, окруженный кипящим пределом моря. Но для рыжего сорванца ничего большего не представлялось. Скоро – это значит близко, на пороге, когда мир станет маленьким, а я большим.
Сейчас – это значит сейчас. Между «раньше» и «скоро».
Между движущимися скалами Симплегадами.
Вот-вот сомкнутся.
– Дядя Одиссей, мне надоело играть, – говорил малыш Лигерон, прежде чем отречься от гнева и надеть новый доспех. – Я устал, дядя Одиссей. Я боюсь, что выиграю.
– Не бойся, – отвечал я.
– Дядя Одиссей, мне надоело играть, – он повторяет это вновь и вновь, тенью отступая в седую мглу, едва я подымаю на него взгляд. – Здесь скучно. Это плохая игра. Можно, я поиграю во что-нибудь другое? Например, буду пахарем? Или рыбаком?
– Поиграй в царя мертвецов, – отвечаю я. Зная, что это жестоко, но не в силах поступить иначе.
– Ладно. Только недолго, хорошо?
– Хорошо.
Навсегда – это ведь недолго, правда?
Вчера они клялись, что воздвигнут храм Одиссея Возвращающегося. Я испугался. Я не знал, что делать. Я и сейчас не знаю.
Пока еще не знаю.
Я вижу его, этот храм. Пустынный, каменистый распадок, и среди щебня – алтарь, с которого ползут змеи. Одинокий алтарь; многие змеи. Свиваются в клубки, остро пахнущие мускусом, визгливо шипят, переплетают гибкие тела. Трепещут раздвоенными язычками. И после каждого моления змей становится больше. Хватит на сотни жезлов-кадуцеев. Какой бы храм ни воздвигли, на самом деле он будет таким. Папа, ты говорил, что гранатовую яблоньку из земель хабирру надо укреплять таинственным змием…
Не мной ли?
– У тебя хорошая жена, – ворчал носатый зазнайка Агамемнон, недовольный ласками очередной пленницы. – Моя стерва, дай ей волю… А у тебя – хорошая. Ты всегда умел устраиваться.
– Поэтому я здесь, – соглашался я. –
Агамемнон раздраженно глядел на меня, ища подвох.
– Тебя ждут. – Помню, голос его вдруг перестал быть брюзгливым. И лицо изменилось. Резче обозначились мешки под глазами, даже знаменитый нос перестал торчать стенобитным тараном. – Тебе есть куда возвращаться. Хитрюга, ты и здесь устроился: тебя ждут. А я уже и не знаю, зачем пришел под Трою.
– За победой, – напоминал я.
– Победа… – Агамемнон повторил это слово, словно забыв, что оно означает. – Моя стерва… а у тебя – иначе.
Я до сих пор плохо понимаю, что он хотел сказать.
Иногда кажется: мы все погибли под Троей. Все. Победители, кто на обратном пути утонул близ Эвбеи, обманувшись Каферейскими лже-огнями, или пошел на дно под угрюмым Теносом. Братья по оружию, в запале позабывшие, что войне конец, – и павшие от братской руки. Смертные, неся смерть во все пределы, куда бы ни двинулись.
И Глубокоуважаемые, чья западня оказалась столь вместительна, что в ней хватило места и для добычи, и для ловца.
Год за годом осколки поколения обреченных бросаются к оракулам. С одним-единственным вопросом: где безопасно жить? Где поселиться, чтобы не испытывать вечного страха?! И оракулы честно отвечают: там, где падающее небо не причинит вам вреда. Многие понимают это буквально: берут семьи, имущество и переезжают, например, в Херсонес Карийский, окруженный горами со всех сторон. Мне смешно. Мне постоянно мерещится: Олимпийская Дюжина вопрошает и получает ответ – живите там, где вам не повредит падающее небо! После чего Глубокоуважаемые с семьями и имуществом переезжают в Херсонес.
Когда земля грозит разверзнуться, она поглощает живущих на ней. Когда проваливается небо, синева топит в себе горстку небожителей. Когда-то, давным-давно, небо упало на землю, буйный Уран покрыл зрелую Гею – и родились первые дети. Где они сейчас? Кто умер в те дни, ложась перегноем под новые зерна? Оскопленное небо молчит, хмуря седые брови облаков, и молчит земля, баюкая во тьме усталую утробу.
Море пахнет гнилым обещанием покоя.
Мы погибли под Троей.
– …вы неправильно начинали. Дело не в силе. Дело не в мастерстве. Дело совсем в другом: в малом. Просто надо очень любить этот лук…
Роговой наконечник скользнул в ушко тетивы сам собой.
– …очень любить эту стрелу…
Тетива, скрипя, поползла назад, к плечу.
Тела убитых уже убрали из мегарона. Часть для погребения вывезли рыдающие отцы, остальных я распорядился сжечь утром с подобающими почестями. Жаль, забыл уточнить – с какими именно. Могут неправильно понять. Из дюжины петель вынули дюжину рабынь, еще недавно через край полных кипящей жизни, а теперь годных лишь на корм воронам. Виновных в том, что любили заезжих женихов больше, чем следовало бы. Тринадцатая, самая дерзкая, оправдав свое имя – Черноцвет [3] , – вчера родила сына. Надеюсь, крики совпали: первый детский и последний отцовский, когда стрела пронзила его грудь. Эвриклея велела закопать дитя вместе с матерью; я не стал возражать.
3
Черноцвет – греч. Меланфо или Меланфий, в зависимости от женского или мужского рода. Рабыня и козопас (тезки) в доме Одиссея.