Одна жизнь
Шрифт:
– Ах, проклятие, почему, почему меня там не было! В этот величайший момент!
– И сейчас, через полтора десятка лет после этого "момента", давным-давно ему известного, Кастровский не может удержать слезы умиления и восторга.
– Ну дальше. Я умоляю, дальше, поподробнее! Мне наслаждение слушать.
– Дальше был цветной туман и ощущение какого-то жара, и я иду к нему, а он стоит, меня поджидая, и все-все понимает, и улыбается снисходительно, и своим удивительным бархатным голосом произносит: "Благодарю вас, благодарю" - и делает вид, что галантно нагибается, хотя только мою руку поднимает, понимаете? И целует мне руку!.. Все.
– Да больше ничего и не надо! Что может быть после?
–
– Да, пошлый бюрократ! Но ведь было дальше! Дальше!.. Было другое!..
Да, конечно, было, было и "дальше". Она-то все помнила. Всякое было...
Она тогда рано вернулась домой из театра, и остаток вечера тянулся бесконечно. Дверь из ее комнаты в общий коридор была полуоткрыта, соседка стирала на кухне, и корыто там непрерывно стучало, и мокро чавкало и жвакало белье, и весь коридор был полон запаха мыльной ионы, а Леля сидела, опустив руки, без всякого дела. Несколько раз принимался звонить общий телефон, и соседка кричала: "Леля, подойдите, у меня руки в мыле!" Леля подбегала к телефону, и спрашивали каждый раз соседку, и Леля ждала с трубкой в руке, пока та вытрет о передник руки, возьмет трубку и скажет: "Я слушаю, только у меня руки в мыле".
Леля бродила по комнате, не находя себе места, трогала вещи, бралась за книги и не могла читать, точно чего-то ждала, а ждать было нечего. Падала на диван, закрывала глаза. Все заполнял запах мыльной пены, она с чавканьем ползла, заполняла всю комнату, подступала к горлу... Опять зазвонил телефон. Соседка, проходя мимо, сразу же сняла трубку и позвала Лелю. Леля подошла и приняла трубку, скользкую от мыла.
Два раза Леля повторила: "Я у телефона", сперва равнодушно, потом удивленно, а в трубке только шуршало и потрескивало, точно кто-то молчал, не выпуская трубки. Почему-то ей ни на минуту не пришло в голову, что тут ошибка, шутка, недоразумение. Слух ее обострился, и ей стало казаться, что она слышит чье-то дыхание на другом конце провода. "Ну я же слушаю, слушаю, кто это?" - умоляюще говорила Леля, сама поражаясь тому, что говорит, а в это время ее голова работала с вихревой скоростью, отбрасывая одно предположение за другим, и вдруг остановилась на самом невозможном, нелепом, сумасбродном. Запинаясь от перехватившего горло волнения, она с изумлением и в то же время почти с уверенностью ахнула.
– Это вы?.. Отвечайте, вы?..
Провод жил, шуршал, дышал, прозвучал далекий, еле слышный гудок паровоза. Что-то позвякивало, шумело и утихало.
– Отвечайте же, ну!..
– Она бессмысленно повторяла все нетерпеливее, требовательней: - Отвечайте! Это вы?.. Вы?..
Наверное, нельзя было устоять перед ее напором, и дыхание стало внятным, перешло в звук голоса:
– Да... Да!
По первому звуку она безошибочно узнала. Этот угрюмый, незабытый, невозможный, проклятый голос! С далекого, другого конца ее жизни, ушедший навсегда, вдруг ее окликнул этот голос, точно с другого берега реки, откуда-то издалека и совсем рядом... Еще какое-то мгновение они стояли, соединенные проводом, слышали дыхание друг друга, и потом все разом оборвалось, стихло шуршание, шумы. Остался мертвый провод, мертвая трубка. Сердце билось так, что трудно было дышать. Медленно возвращался запах мыльной пены, стена, исписанная телефонными номерами. Мертвый телефон...
Тогда, наверное, один из всех пассажиров этого жесткого душного, битком набитого людьми вагона, Колзаков, не спал, сидя с закрытыми глазами у окна.
С закрытыми глазами он выглядел как все, никто на него не обращал внимания, не было заметно, что у него что-то неладно, и не нужно было выслушивать доводившей
В эти минуты она вдруг глупела, говорила при нем, как при глухом, как при ребенке. Купаясь в наслаждениях бабьей болтовни, начав с того, что "он у меня теперь поспокойней стал", она могла договориться и до того, что "он у меня полком командовал", так что в нем все переворачивалось от злости.
Теперь, когда все в вагоне угомонились и заснули и за окном было так темно, что он сидел с закрытыми глазами, - все равно нечего было видеть, даже тех неясных теней и световых пятен, которые ему еще оставались днем.
Впереди, запыхавшись, торопливо дышит паровоз, скрипят стенки вагона, погромыхивает железо, все покачивается, куда-то несется, и это приятно после стольких бессонных ночей в комнатушке, где летом душно от запаха перезрелых огурцов и укропа на грядках под низким окошком, а зимой духота от натопленной русской печи, и кажется, что ты тут навсегда, никогда не выберешься, ничего для тебя не изменится, даже ветерка не дождешься.
Потихоньку высвободив плечо, к которому Саша привалилась во сне, он дотянулся и, несколько раз дернув, сдвинул книзу оконную раму. Сейчас же тугой ветер прижал ему к лицу свои сырые, вздрагивающие ладони, похолодил щеки, растрепал волосы.
Ветер пахнет сырой осенней чащей вянущего в ночной темноте леса, высоким и холодным небом с осенними звездами, отраженными в черной воде, затопившей низкие поля.
Все это он видит сейчас гораздо ярче, чем если бы смотрел в окно. И никогда бы у него не щемило так сердце, если бы он мог видеть все это. Верней всего, он спал бы сейчас, как спит весь вагон, и не поглядел бы в окошко. Неужели обязательно надо терять что-нибудь, чтоб понять, дорого оно тебе или нет?
В вагоне зашевелились, закашляли спросонья, заговорили. Саша потянулась, расправляя затекшие плечи, и села прямо. Позевывая и легонько пошлепывая себя ладонью по губам, она нагнулась, близко заглядывая ему в лицо, и он почувствовал знакомый запах ее дыханья.
Хотя глаза у Колзакова были по-прежнему закрыты, она поняла, что он проснулся, и, ласково хмыкнув с закрытым ртом, на мгновение прижалась, скользнув щекой по его щеке.
Поезд с пыхтением подходил к Москве, все замедляя ход, вразнобой стуча и пошатываясь на стрелках.
В общей толкотне они долго и медленно шли по платформе, потом мимо тяжело дышащего паровоза, от него шло тепло, как от печи, потом под ногами он ощутил скользкие плиты вокзального пола, пахнуло кухонным духом из ресторана, где стучали и шаркали щетки. Саша все время вела его под руку, слегка подталкивая на поворотах. В другой руке он нес их общий чемодан.
По ступенькам она вывела его на площадь. Тут звенели трамваи, цокали копыта извозчиков, где-то рядом пофыркивал шланг и струя воды с треском разбивалась о мостовую; свежо пахло, точно после дождя, прибитой мокрой пылью, кругом говорили, перекликались и кричали люди, чирикали воробьи, и вода журчала, ручейками сбегая по желобку.
Колзаков стоял безучастно, сжимая ручку чемодана, пока Саша суетливо и бестолково расспрашивала, на каком трамвае им ехать, где сходить, и в какую сторону идти, и когда поворачивать. Весь день они садились и ехали, сходили не там и тащились с чемоданом пешком, им выписывали пропуска, они поднимались по лестницам, сидели в ожидании, и потом их впускали, и Колзаков стоял, опустив руки, и молчал, а Саша раскладывала на столе его уже затрепанные, протершиеся на сгибах удостоверения и справки, еще отдававшие тоскливым госпитальным запахом.