Одно сплошное Карузо (сборник)
Шрифт:
Каждому поколению его время кажется каким-то поворотным, и наше не исключение. Может быть, и в самом деле возможен какой-то поворот от древней революционно-контрреволюционной дикости к современному миру, где возникнет другая шкала опознавательных понятий?
В нынешней, то есть в прежней системе стереотипов, возникшей от порядка размещения кресел в каком-то старинном зале для заседаний, мир уже окончательно запутался. Может быть, больше, чем другие, запутались мы, беженцы из страны, на немыслимо серьезном лбу которой лежат вековые тучи революционной серьезности. В шестидесятые годы в Советском
Однажды в Вашингтоне мне случилось быть на докладе о польской «Солидарности». Это было за месяц до введения военного положения. Царил энтузиазм, в городе шел «Человек из железа» Анджея Вайды. Песенка о Мареке Вишневском заставляет всех зрителей славянского происхождения вытирать глаза. Докладчик рассказывал о людях «Солидарности», как они живут, как спорят, как одеваются и так далее. Я спросил – а кем они себя считают, «левыми» или «правыми»? Вопрос озадачил докладчика, аудиторию, да и меня самого.
В самом деле – кто они? Коммунистическая пресса, к примеру орган из органов «Литературная газета», называет их «правой контрреволюцией». Стало быть, их гонители – «левые»? Вот эти, напыщенные в дурацком величии генералы, дряхлеющие бонзы в бронированных лимузинах? Поставьте тех и других перед западным левым интеллектуалом и задайте вопрос: где наши? Рука его потянется конечно к тем, кто похож на него самого – людям в замызганных джинсах и паршивеньких свитерах, показывающих традиционную рогульку из двух пальцев – Виктори!
Позвольте, господа-товарищи, но ведь они молятся в костелах, преклоняют колени, причащаются… выходит, не очень-то марксистской веры.
В аудитории тогда разгорелся терминологический спор – кто они, «новые левые» или «новые правые», а может быть, «правые левые» или «левые правые».
Эта история неплохо иллюстрирует царящую сейчас в мире неразбериху, терминологический, семантический, лингвистический, эстетический хаос. Параметры абсурдистского театра бодро распространяются повсюду. Мы-то думали, что только Советский Союз – заповедное место для писателя-сатирика. Теперь можно вздохнуть с облегчением – и остальной мир в смысле вздора не далеко ушел. Значит, можно продолжать работать.
Кто нынче в мире борется за свободу? Ну, уж во всяком случае не революционеры. За спиной у них с самого начала маячит дядька Грибачев с марксистскими кирпичами в длинных руках. Революционеры в Латинской Америке дерутся против своих авторитарных владык, то есть против порабощения за большее порабощение. Правые отбиваются от левых, то есть отбивают свое умеренное порабощение от большего порабощения. Значит ли это, что те или другие бьются за свободу?
Между тем на фоне этой древней пошлятины развивается современное человечество с его удивительными средствами коммуникации, делающими вздором любую цензуру, с его новыми пластическими средствами. В принципе, в высокоразвитых странах рождается уже новый этнос, раса землян.
Мне кажется иногда, что мир хочет выйти к новым параметрам вне левых и правых ранжиров, жаждет новых измерений. Сено! Солома! –
От серьезности всегда в большей или меньшей степени попахивает хамством. Мы, битые советские шкуры, знаем это лучше других, нас обмануть трудно. Серьезность – непременное свойство графомании, отсутствия профессионализма, непомерных претензий. Советская литература – это край непуганых графоманов, и нет более серьезных людей, чем советские писатели.
Вспоминается Пленум Правления Московской писательской организации, на котором состоялся разгром нашего неподцензурного альманаха «Метрополь». Среди хорошо отрепетированных обличений и обвинений несколько необычно прозвучало выступление важного советского классика прозаика Михаила Алексеева. Он был оскорблен в лучших чувствах творца. Он вступился за классику, за непреходящие культурные ценности. Сначала он зачитал фразу из метропольского манифеста, она звучала так:
«Муторная инерция ведет к возникновению раздутой всеобщей ответственности за штуку литературы, эта всеобщая ответственность вызывает состояние застойного тихого перепуга, стремление подогнать штуку под ранжир»… Что это значит – «штуку»? – вопросил Михаил Алексеев. – Это что же получается, значит, я «штуки» пишу, а не романы, не книги? Горький «штуки» вам писал? Шолохов «штуки», что ли, пишет? Вот рядом со мной великий поэт сидит, – он показал на Егора Исаева, – он что вам, «штуки» пишет?»
Увы, и в эмиграции мы постоянно сталкиваемся с тем, что когда-то хорошо называлось «звериной серьезностью». Отсутствие иронической интонации на литературе сказывается губительно. Хочу оговориться лишний раз: говоря об иронической интонации, я не имею в виду сатиру. Иной раз и чисто сатирическая книга блещет полным отсутствием иронической интонации. Сколько обиженных авторитетов, непризнанных гениев, ну а с признанными гениями вообще тяжелый случай – при защите престижа раздувание происходит даже большее, чем при завоевании оного.
Сейчас наша рассеянная по всему миру общественность внимает современному варианту «спора славян», дискуссиям так называемых «авторитарников» и «демократов». Ну, спор как спор, господа, в самом деле, ничего особенного ведь не происходит, вообразите только, какие бы споры запылали, освободись на неделю Москва. Нет, этому спору иной раз придается просто-напросто роковое значение, причем свирепость нынче идет вовсе не с той стороны, откуда вроде бы ожидается, не от «авторитарников», а от тех, кто как бы претендует на больший либерализм, то есть на ироническую, художественную эстетику. С угрюмостью и упорством, достойным лучшего применения, «демократы» говорят о каком-то чуть ли не заговоре «авторитарников», об устрашающем характере их модели националистической России. Господа, говоря о будущем устройстве России на семидесятом году советской власти, не мешало бы хоть чуточку улыбнуться.