Одну лишь каплю даруй, источник
Шрифт:
Ужасно мерзнут ноги.
Казимир вскрикивает, останавливает Ансиса, кнутовищем ковыряет в земле, бьет, снова роется. Что это там?
— Крот! — отвечает Казимир.
Это еще что за зверь? Впервые слышу, ни разу не видел.
Казимир бьет кнутовищем. Забыв о мерзнущих ногах, я подлетаю чуть ли не под кнут. Айна держится в сторонке. В земле что-то блестяще-черное, юркое-юркое. Казимир бьет по нему, это черное покрывается кровью; охваченный страхом и отвращением, я отступаю. Когда любопытство вновь притягивает меня, Казимир уже обдирает крота. Хоть и противно, но не настолько, чтобы нельзя было смотреть. Чудесная шуба, только почему ее надо сдирать? Казимир объясняет, что он хочет сшить шубу себе. Ух ты, из такой маленькой?! А он наберет побольше, кроты, они вредные, их уничтожать надо.
Может быть, все может быть.
И опять Ансис тащит борону, опять выкатываются редкие
У меня кривятся губы. «Я пойду», — с какой-то угрозой говорю я Айне, которая на год старше меня и потому здесь, на поле, замещает мать. «Я на тебя пожалуюсь!» — говорит сестра, наверное думает, что я притворяюсь, что хочу бросить ее одну. Ну и жалуйся… Но все же не ухожу. Подошвы будто заледенели, совсем не чувствую их. Увидев мои слезы, Айна сжалилась и заторопилась домой.
Мать растерла мне ноги, натянула две пары носков, дала горячего чаю и уложила в постель. Я заснул и видел страшные сны. Казимир распилил на чурбаны и переколол на толстые поленья весь барский парк — всё до последнего дерева. И вот он принялся всю эту уйму дров и сучьев сжигать; я заблудился где-то в середине парка, никак не выбраться. Вокруг шипит пламя, мне жарко, ужасно жарко; я прыгаю со ствола на ствол, они горят и обжигают подошвы. Я кричу, бегу, перекатываюсь через угли и пламя… Очнувшись, жалуюсь матери.
— Это у тебя горячка, пройдет, — успокаивает она.
Горячка прошла, это правда. Но на пальцах ног и на подошвах вздулись черные пузыри, вроде чирьев; они набухали, лопались, нарывали, ужасно зудели, наконец покрывались струпьями, но появились новые в другом месте, и жизни мне от них не было.
И так весь ноябрь, декабрь, январь… Только в феврале, в Карлинин день, я впервые обулся в новенькие ботинки со шнуровкой и вышел во двор. Дорога вела в Заколье — мы с Айной спешили поздравить бабушку с именинами. Бабушка работает у обжарочных печей, сейчас, как говорят царникавцы, самая «рыбная пора», но нас принимают радушно, мы, главным образом, сидим дома, едим сладости и играем. Я чувствую себя отъевшимся зайчонком в занесенном мягким снегом лесу.
В ту зиму, мучаясь с отмороженными ногами, я начал читать газеты.
Во время немецкой оккупации один человек на набережной Даугавы вопил от радости: «Ура! Война кончилась! Радуйтесь, люди!»
Собрались все пешеходы, подлетели шуцманы и стали спрашивать, откуда такие сведения. Человек достал из-за пазухи груду газетных вырезок: «Прочитайте, прикиньте, сосчитайте! Общий довоенный тоннаж во всем мире был такой-то, мощность верфей такая-то, по сводкам немецкого главного командования каждый день утоплено столько-то… Вчера отправлен на дно последний корабль, даже десяток сверх того — и война кончилась. Германия победила!..»
Улыбался рассказчик анекдота, хохотали слушатели. Я не смеялся — и не смеялся потому, что уже давно, еще с детства, знал лживую природу газет. Если книга казалась воплощением мудрости, то газета — жуликоватой девчонкой, которая всегда готова заморочить тебе голову. Достаточно было почитать, что об одном и том же событии сообщали в «Яунакас зиняс» английское агентство Рейтер, французское Гавас, итальянское Стефани… Факт признавали (от Жаниса я узнал, что факт — это что-то вроде как кулаком в глаз), но факт этот гнули, мяли, крутили, растягивали и в результате выпекали совсем разные калачи. Вот и пойми, которым питаться. Мне было одиннадцать лет, когда «доктор гонорис кауза» Карлис Ульманис основательно сузил этот выбор. Изведал я и то время, когда газета пекла один-единственный каравай. И все же не могла ни мне, ни другим втолковать, что людей надо ненавидеть только потому, что они другой расы, или потому, что они думают иначе, чем издатели газет; не смогла втолковать, что для маленьких народов величайшее счастье впрячься в чужеземное иго, что предатели — благороднейшие представители народа; мы не верили, что миром должна править ненависть, а нам надлежит только тупо подчиниться, не верили, что жестокий тиран — символ свободы и что беззаконная расправа с человеком — это высочайший гуманизм.
Я учился читать газеты и учился не верить. Я думал — потом, когда вырасту, выдеру у этой подлянки настоящую правду. Тогда мне было шесть лет, я еще не знал, что и те, кому в десять раз больше, все равно не умнее в этом отношении.
Газеты нравились особенно потому, что рисовали картину мира. ТАСС рассказывал, что русские построили гигантский самолет — самый большой в мире — вот гляньте, какой
Я ежусь — ветер нещадно хлещет сквозь трухлявую гонтовую крышу Конюшенного дома, мелкий, сыпучий снег бьет в многочисленные щели. Зима — суровая, нещадная мачеха — пробирает до костей. Я сжимаюсь в комок — как промокший кутенок, приваливаюсь к плите. В плите шипят сырые дрова, они нисколько не греют. Мать подбрасывает несколько сухих поленец, надевает очки и шелестит лживыми страницами газеты. Керосиновая лампа мигает, сестра рассказывает, что шофер автобуса в лавке любезничал с обеими продавщицами — Мильдой и Малдой. Вот и мне достается газетный лист. «Яунакас зиняс» — пухлая пачка бумаги, так что один может читать, не мешая другому. И мне становится тепло от чтения, я только что обнаружил, что в газете печатают роман. Нет, вы оцените название — «Страшные тайны султанского дворца»! Преданный слуга приводит прекрасную рабыню в спальню, где ждет султан, сам слуга, трепеща, остается за дверью. Я тоже взволнован — такое предчувствие, что ужасный султан посадит несчастную на вертел, поджарит и съест полусырой или сделает что-нибудь еще более ужасное. К сожалению — «Продолжение следует». Жди теперь до завтрашнего вечера. Может быть, мама знает, что будет дальше, к кому же мне еще обратиться? В тот момент, когда мама переворачивает страницу, я спрашиваю:
— Мама, а что султан сделает с этой рабыней?
Мамины глаза делаются такими, как стекла ее очков.
— Что ты там еще вычитал?
— Вот, — я с детской непосредственностью тычу в роман.
Газету тут же вырывают из моих рук. Мать разгневана:
— Кто тебе разрешил?! Это не для детей!
Вот тебе раз! Материн гнев холоднее зимы. А что я плохого сделал, я ведь уже давно читаю газету.
На другой вечер я осторожно подбираюсь к продолжению. К сожалению, мать не забыла, лист с романом не дала. Забыла она только через неделю, и я вновь читаю роман, но «то» продолжение уже пропущено. Что сделал султан с прекрасной невольницей, я и сейчас могу только предполагать. Зато я узнал, что лишние вопросы до добра не доводят.
Я склонился над газетной страницей, которая вся занята королевской четой — изображениями Георга и Мэри; золоченая карета, средневековые костюмы, блеск, почести, слава. Посередине страницы лежит маленькая потрепанная книжка «Принц и нищий» Марка Твена. Как странно переселиться из грязи Двора отбросов, из мира лохмотьев, вечного голода в блистательный мир королевского дворца с его изобилием. Может ли человек, по ошибке попавший с нищей улицы во дворец и по недоразумению сочтенный принцем, просто так вот скинуть вонючие лохмотья, а с ними отбросить и воспоминания: холодная ночь, скудный кусок хлеба, истязающие душу побои, людское бездушие. И ведь те подонки, которые считают настоящего короля человеком не в своем уме, они-то самые несчастные — это тяжесть гнета ожесточила их. Но какая низость время от времени предстает в роскошных облачениях вельмож! Еще до того, как жизнь научила меня этому, я узнал от писателя, как тираны и их слуги не знают жалости к человеку.