Охотничье братство
Шрифт:
После охоты нам нужно было попасть к поезду на станцию Тосно. Отдохнули в Охотничьем дворце. Транспорта никакого не оказалось, надо пешочком двадцать километров. Уезжали мы из города в большой мороз в валенках. А тут с утра пошла резкая оттепель, подуло с юга как из печки, и снег на глазах стал оседать и таять. В лесу это не представило большого неудобства, но когда мы вышли из дворца на шоссе, ахнули и переглянулись: все полотно дороги — снежно-водяная каша. Валенки мгновенно промокли. Усталые еще на охоте, с превеликим трудом мы передвигали пудовые замерзшие ноги — и так двадцать километров! Это запомнилось…
Измученные, холодные, мы ввалились в маленький станционный буфет. Спасибо буфетчице: она по нашему заказу налила нам по стакану черносмородиновой наливки — в жизни ничего не пил вкуснее — и слова не сказала, когда мы разулись,
Переменив квалификацию, из воздухоплавателя став летчиком, Виктор Петрович уехал в часть в Кречевицы (под Новгород). Закончил академию и за образцовую службу был переведен в Москву. Там он быстро пошел в гору по служебной линии. Защитил диссертацию, преподавал в Академии имени Жуковского, позже — получил кафедру тактики ВВС в Академии Генштаба. Я жил в Ленинграде, виделись мы редко, охотиться вместе не приходилось. Один только раз он угостил меня охотой на глухарином току под Москвой в угодьях Военно-охотничьего общества.
Вышел и спокойно перешел линию стрелков.
В угодьях Военно-охотничьего общества.
Перед самой войной Конокотины жили хорошо. Я никогда не спрашивал Виктора о его служебных делах, в те годы это было совсем не принято. По некоторым сведениям (за достоверность их не ручаюсь), по приказу Сталина нескольких крупных военачальников-педагогов жестко уединили на три месяца где-то под Москвой: они писали Устав Красной Армии. В их числе был и Конокотин. За эту работу он получил порядочную сумму денег.
Когда мне приходилось бывать в командировках в Москве, я останавливался у Конокотиных, жил как дома, любовался ладом и достатком семьи. Хорошо помнятся совсем для меня новые обильные застолицы. У Конокотиных умели угостить своедельным, а тут еще хороший паек: икорка, севрюжка и ставшая популярной, даже рекламируемая, водка.
Маша, жена Петровича, много работала: преподавала английский язык курсантам — в частности, группе испанцев (только что кончилась война в Испании). Ее ближайшей подругой была Любовь Ефимовна Левина-Аржанухина, крупный партийный работник и интереснейший человек. Когда бы я ни приехал, Любаша всегда там, у Конокотиных. Однажды я приехал к Конокотиным, был какой-то праздник. Мы сидели за большим столом, между мной и Виктором было свободное место, явно для кого-то оставленное. Спросил — Петрович сказал: «Это для Феди, он на приеме». Муж Любаши, летчик Федор Константинович Аржанухин, отлично воевал в Испании; когда вернулся — поднялся, взлетел по служебной лестнице: был назначен начальником штаба Военно-Воздушных Сил Советского Союза. В этот памятный день — вернее, вечер, потому что Федор приехал в первом часу ночи, — он весело присел к столу, выпил и рассказал, что только что на банкете Сталин дважды поднимал бокал «за нашего Федора Константиновича Аржанухина», а ему было очень неловко: надо было встать и у всех на глазах подойти и чокаться с Иосифом Виссарионовичем. Петрович ухмыльнулся невесело: «Гляди, Федя, два-то раза, может быть, и лишнее».
Все это дело кончилось печально. Вскоре Аржанухин был смещен и переведен начальником Монинской академии, а в начале сорок первого года арестован и расстрелян. Любовь Ефимовну сослали в лагерь в Среднюю Азию. Там она пробыла много лет. За это время геройски погиб ее сын, заброшенный в тыл врага. Много позже конца войны я присутствовал при разговоре Маши с Любашей, тогда она уже была реабилитирована, вернулась в Москву, получила квартиру и довольно большие деньги, как бы в компенсацию. Говорила Маше: «Знаешь, мне не хотелось эти деньги брать, точно я Федю предала».
Тогда же осторожный и сдержанный Петрович сказал мне: «Все, что случилось с Федей, не удивительно для того тяжелого времени и характерно для Сталина; впрочем, есть еще и другая причина. Федор — летчик-ас, к тому же отчаянно храбрый, — его надо было повысить, скажем, на
Генерал-майор.
Виктор Петрович и Мария Леонидовна на озере Городно.
Я еще раз вспомнил слова Виктора, когда читал «Живые и мертвые» К. Симонова и смотрел фильм, поставленный по этому роману, — помните трагедию и смерть крупного командира, которого сбили в первые дни войны?
Во время войны Виктор Петрович продолжал работать в Академии, иногда выезжал на фронт, довольно длительное время был под Москвой, где в особом лагере «приводил в порядок» офицеров из разбитых частей, испуганных, деморализованных.
В 1946 году Виктор Петрович получил звание генерал-майора и еще через некоторое время вышел в отставку. Жил в Москве. Каждое лето они с Машей надолго, с весны до первого снега, уезжали в те же самые Домовичи, что и многие мои друзья и родственники, где жил и живу я сам. Конокотины оба увлекались рыбной ловлей. Петрович и тут делал все основательно: каждый окунь был взвешен, зарегистрирован в особом журнале, озерные глубины были промерены и нанесены на карту.
Он умер спокойно в своей квартире в Москве. Маша умерла немного раньше.
НОБЕЛЕВСКИЙ ЛАУРЕАТ
Николай Николаевич Семенов — мой отчим. Мама ушла к нему. Я его невзлюбил — и это понятно. Подростку было трудно пережить такое: как она могла бросить моего отца? Мы, дети, его очень любили.
Хочешь не хочешь — встречаться приходилось. Постепенно выяснилось: Николай Николаевич — человек добрый, приветливый, любит маму, ласков с уехавшей вместе с ней младшей сестренкой, с отцом ведет длительные дружеские разговоры, везде говорит, что Алексей Васильевич — умнейший человек и замечательный — прямо кудесник! — врач.
После смерти матери сестра вернулась к нам в дом, а с Николаем Николаевичем у меня сохранились отличные, даже дружеские отношения, вскоре укрепленные совместными охотами. О них я и буду рассказывать.
Оказалось, что Николай Николаевич охотник. Но — боже мой! — какой: утятник, пострелявший немного на полусухих саратовских прудиках и озеришках лысух и кряковых. Ни малейшего представления о гончих, об охоте с легавой со стойкой (у них там легавые только уток из воды таскают). И что совсем плохо — трудно даже представить! — никогда не бывал на глухарином току. Я почувствовал неизмеримое превосходство и в вопросах охоты принял менторский тон.
Николай Николаевич в те годы работал невероятно много и самозабвенно. Я был студентом университета, занимал конурку на третьем этаже дворца Меншикова на Васильевском острове, ходил на лекции, варил себе гречневую кашу в голландской печке. Это была основная пища, ибо обед в студенческой столовой не насыщал, а на два обеда не хватало денег.
Николай Николаевич жил в районе Лесного, в профессорском доме при Политехническом институте. Частенько приезжал в центр города, прокручивая городские дела; вечером ухаживал за моими двоюродными сестрами Ниной и Наташей одновременно и оставался у меня ночевать. С удовольствием ел кашу, спал на моей кровати (я на приставных стульях), рассказывал о своих делах. Говорил с подъемом, страстно о невероятно, фантастически интересных и перспективных достижениях физики. И была у него в те годы — может быть, и позже, не знаю — миссионерская манера всех перекрещивать в свою научную веру: признак, характерный для увлекающихся своим делом людей. Я имел неосторожность рассказать, что занял первое место на конкурсе физического кружка, и с тех пор он удвоил напор вербовочных разговоров. Правда, пока дело сводилось к моему переходу с биологического факультета на физико-математический. Он говорил: «Разве можно сравнивать!» Кто мог подумать, что уже зрелым, сложившимся ученым он так увлечется биологией.