Охотничье братство
Шрифт:
Рассказываю, что видел, стоя на номере. Можно подумать: весело стоять — то одно, то другое, прямо как на бойком перекрестке. Нет-нет, не так, — время тянется томительно долго, а думы? Это верно, больше хорошие, но…
Как часто бывает в эту пору — откуда ни возьмись тучка, плотная, серая. Быстро набежала, разрослась, погасила солнце и все теплые краски леса. Обильно посыпалась, застучала по плечам, запрыгала хлесткая крупа. Холодно вокруг, и мне зябко и страшно. Нет! Не медведя боюсь — не в первый раз, уверен в себе, в ружье, патронах и в спокойном прицеле. За других страшно. Как я, распорядитель, мог допустить пьяного Махутина в оклад? Позволить Коле стать на номер
Непростительно все это, непростительно.
В ныряющем полете появился черный дятел-желна. Прилепился, как приклеился, к березовому стволу, спрятался за него, высунул длинноклювую голову, поглядел на меня, закричал плачуще: «Кья-у-у!»
Неожиданно и нелепо грохнул выстрел. Неожиданно — потому что до условленного сигнала, нелепо — потому что не на стрелковой линии, а в стороне берлоги. За первым выстрелом — второй. И только тогда запел рожок Андерсена, возвещая начало охоты. Как далекий прибой, зашумела облава. Разом появилось солнце — будто выстрелы проткнули тучу, стих ветер, и на стрелковой линии воцарилась настороженная тишина.
Сухо, как пастушеский кнут, хлестнул выстрел — явно винтовочный и в противоположной стороне от первых выстрелов. Знаю, там Коля — крайний молчун у стрелковой. Не выдержал, значит, не сдержал слова.
Впереди, в окладе, легкий треск сломанного сучка. Шуршание снега. Что-то темное мелькнуло среди елок.
Илья Васильевич, не вставая со стула, целится.
Из оклада, косолапя, галопом, легко, будто не по глубокому снегу, а по твердому, ровному бежит на стрелковую медведь.
Илья Васильевич стреляет. Выстрел странный — глухой и как бы с оттяжкой.
Зверь — вижу хорошо — чуть споткнулся и пошел тише.
Второй выстрел — осечка. Гребенщиков резко переламывает ружье, успевает перезарядить — эжекторы выручили, — тщательно, спокойно целится.
Медведь выскочил на стрелковую линию, опустил передние лапы в траншею — замер, оглядывается.
Тишина, страшная тишина.
Зверь зол, но не видит и не слышит никого.
«Зиньк!» — звонко, на весь лес, лязгнул боек.
В ту же секунду медведь кинулся на звук по снежному желобу прямо на Гребенщикова.
Второй осечки я не слышал — бежал на помощь. Соскочил в сторону, чтобы не мешать стрелять, мчался изо всех сил; проваливаясь, помню, застонал визгливо от досады, от беды — ведь если и не смерть, так больница несомненно! Правее меня в ту же сторону, задыхаясь, проламывал снег Заварзин. Стрелять нельзя — впереди люди.
Вижу — встал Илья Васильевич со стула, ружье в снег бросил, тащит из ножен кинжал, громко кричит: «Дура! Дура!» Не нашел впопыхах других слов.
И вдруг слабенький щелчок выстрела.
Медведь ткнулся носом в снег в двух шагах от Ильи Васильевича. Недвижим. Подбегаю — зверь живой: уши прижаты. Стреляю в упор в ухо — конец.
Как же все так получилось?
Поднимать медведицу направился Андерсен. За ним увязался Махутин — знал, где берлога, — обогнал старика и, подойдя почти вплотную, выпалил из двустволки. Андерсен был вынужден подать в рожок начало охоты. Медведица вскочила, пошла сразу большим ходом — и не на стрелковую линию, а на правый фланг. Показалась из чащи на кромке болота. Здесь выстрелил из винтовки Коля Золотарев. «Не в нее, — говорит, — а перед ней в снег, чтобы завернуть в оклад». Так или не так, но медведица вернулась в оклад и вышла на стрелковую между Заварзиным и Гребенщиковым, ближе к ним. Первый и единственный выстрел Ильи Васильевича пришелся
Илья Ильич стрелял из своей фроловки на штык. Маленький жакан попал в ребро, раскрылся и ушел вдоль бока, там остался под кожей. Кусочек пули величиной с горошину (может быть, чуть больше) отщепился и поразил спинной мозг между двумя позвонками.
Все это я узнал позже, когда Коля Золотарев, несколько смущенный — то ли герой, то ли нарушитель порядка, с помощью двух егерей снял шкуру и разделал тушу.
Тогда же на месте, когда я убедился, что дело кончено, просигналил отбой и предложил всем идти к костру. Обогнал всех, встал на лыжи — и к берлоге: помнил, что зверь голову поднимал. Под корнями сломанной осины в неглубокой яме, неаккуратно устланной еловыми ветками, вяло копошились, попискивали три медвежонка. Только стал соображать, как снять с себя что-нибудь, чтобы укрыть зверят, как увидел Андерсена. Прямо по снежной целине он подъезжал к берлоге. Ясно, что и тулуп захватил.
У большого костра оживление. Выпили уже по чарочке «на крови». Хоть и не молодые люди, но почти у каждого на поясе фляга с пробкой-чарочкой. Потчуют друг друга: «У меня грузинский». — «У меня собственной выделки». — «Бросьте вы ваши крепкие, у меня чистейшее сухое напареули».
Илья Васильевич пьет коньячок. Смущен — такие безобразные осечки! Подхожу. Торопится и меня угостить:
— Держите чарку — отличный ереванский, презент друга.
— Спасибо! С удовольствием. А что у вас с патронами?
Гребенщиков откидывает крышку восьмигнездного патронташа:
— Вот они… что осталось.
Я беру первую пару, заряжаю ружье. Все на меня смотрят. Стреляю в воздух. Тик! Тик! — две осечки. Беру следующие — осечки. Так ни один и не выстрелил.
— Илья Васильевич, откуда у вас это?!
— Ну, уж извините, — прекрасные, по моему заказу. От Чижова. Чижов — на Литейном магазин.
— Сколько же им лет?
Из оружейного магазина Чижова.
Рассказываю и рассказываю про самых примечательных представителей охотничьего братства, членом которого я был много-много лет. Кажется, нужная, но печальная работа, и завершения ее не вижу. Стоит только снова оглянуться назад, как память показывает еще одного спутника охот. Сначала как бы неясная тень, затем появляются лицо и голос, вспыхивают встречи, разговоры, случаи. Они вытягиваются в длинную нить, и тень начинает обрастать не материальной, но присущей только этому человеку плотью. И вот он предо мной, и я вижу, понимаю, что и этот милый сердцу брат по охоте ничуть не хуже, а может быть, и интересней тех, про кого уже рассказано. Значит, надо и о нем, а силы уже не те и времени все меньше.
Я сижу за столом в своей каморке-кабинетике; одно окно на озеро — оно в штилевой дреме, другое на берег, где за полем лес, уже спящий. Он пуст, и на озере нет никого. Я знаю, я помню, что все, о ком еще не рассказано, бывали здесь: гребли на челнах и лодках, бродили с ружьями по лесу, осенью собирали хрусткие холодные грузди, в морозные, очень короткие деньки, скрипя лыжами, с тяжелыми катушками ярких флагов за плечами вкладывали волков. Я должен о них поведать, пусть уже не так подробно, многое пропуская, передавая то, что, может быть, и помимо моей воли, выскочит из ларца памяти.