Океан. Выпуск седьмой
Шрифт:
Теперь я точно знаю, в чем мое призвание: я буду писателем. Дело, конечно, вовсе не в том, что я умею сочинять стихи (хотя и в этом тоже), и не в Петькиных остротах. Просто Донец, Дон, море, Цимлянский порт, в котором сейчас четырехногие портальные краны догружают нашу баржу, вот этот солнечный ветер, синие, как морская вода, тучи — все это так переполняет меня, что я не могу не писать. Мне было бы очень жалко, если бы эти острые, сильные ощущения вдруг забылись.
Кроме того, оказывается, я наблюдателен. Я, например, сразу заметил, чем Дон отличается от Донца, хотя ширина этих двух рек примерно одинаковая. В Дону
Поверхность Дона никогда не бывает гладкой. Даже в абсолютно безветренный день на ней взбухают пузырьки воздуха, появляется мускулистая рябь. Дон — рабочая, напористая река, Донец — тихая, спокойная, курортная…
Или мысли… Никогда они так не беспокоили, не радовали, не тревожили меня, никогда они не были такими серьезными, такими моими.
Маша опять становится в какую-то очередь, а я по прямой короткой улице иду к плотине. Оттуда, сверху, доносятся гулкие вздохи и глухие удары — прибой. Тело плотины, пружинно изогнувшись, уходит далеко налево и направо. Оно так велико, что только геометрически правильные формы его говорят о том, что здесь работали люди, а не природа.
Вчера, когда над нами нависли стены шлюза и откуда-то сверху, с высоты шестиэтажного дома, какой-то человек подал команду капитану буксирного парохода, Иван Игнатьевич сказал:
— Вот теперь придется попотеть. Особенно когда через Волго-Донской канал переходить будем.
А когда мы поднялись из глубокой тени и в окна рубки опять ударило солнце, Иван Игнатьевич показал нам на несколько больших барж, стоявших в порту на рейде. Все они вытянулись на носовых якорях с запада на восток, как гигантские флюгера, указывая направление ветра.
— Шторм будет, — сказал Иван Игнатьевич.
О море, о плотине Иван Игнатьевич больше не говорил. Будто они его совершенно не интересовали. Не интересовало море и Машу, за которой я хожу уже больше двух часов. Странный она все-таки человек. Иван Игнатьевич прикомандировал меня к ней, чтобы я таскал продукты, которые она закупит. Я в два раза больше нее, а Маша всячески старается уберечь меня от работы. Мне буквально приходится отнимать у нее авоськи и корзинки.
Вот и сейчас Маша вышла из магазина, поискала меня глазами, убедилась, что я ее заметил, подхватила огромный сверток и корзину и быстро-быстро засеменила, слегка приседая под их тяжестью. Я догнал ее:
— Маша, ну как вам не стыдно!
Маша молча отдает мне корзину. Я связываю ручки корзины с авоськой, перекидываю это сооружение через плечо и отбираю у Маши сверток. Все это молча. Маша на удивление неразговорчива и даже, как будто застенчива, хотя ей уже, на мой взгляд, не меньше тридцати пяти — сорока лет. У Маши есть взрослый сын, он где-то учится в институте. Муж ее погиб, сама она потомственная речница, плававшая вначале с отцом-шкипером, потом совсем немного с мужем. Мне жаль ее, эту еще совсем не старую женщину. Жаль в особенности потому, что я твердо уверен: моя жизнь сложится совсем не так. Я жалею Машу с той огромной высоты, которой я, несомненно, достигну в ее возрасте, — ведь я буду писателем. Волна доброты буквально захлестывает меня; моя будущая замечательная профессия уже сейчас заставляет меня почувствовать себя избранным. Я гордо несу корзинку и авоську и думаю
Сверху, с плотины, все время доносится характерное: а-ах! Ш-ш-ш… А-ах! Ш-ш-ш…
— Слышите, Маша, прибой!
Маша тревожно прислушивается.
— Штормы здесь бывают больно сильные, — говорит она. — Как бы нас не захватило.
Маша окает точно так же, как и Иван Игнатьевич, только у нее это получается гораздо мелодичнее. Я встряхиваю плечом, поправляю авоську.
— А почему вы боитесь шторма? Шторм — ведь это красиво. — Так говорить меня заставляет моя будущая профессия.
— Ну уж — красиво! Попадем, тогда узнаешь.
Мы направляемся к автобусной остановке, надо ехать назад в порт. Маша идет очень быстро и часто оглядывается на меня. Ей как будто стыдно и странно, что она совсем налегке, а продукты тащу я. Поэтому она так спешит.
Она успокаивается, только когда мы влезаем в полупустой большой автобус.
— Маша, — прошу я, — отпустите меня до вечера. Я хочу тут еще кое-что посмотреть. Вас в порту встретят.
— Хорошо, хорошо! — говорит она и сует мне в руку замявшуюся булку с изюмом. — Иди.
Я спрыгиваю с подножки, когда автобус уже трогается, и приветственно поднимаю руку. Маша сидит у окна строгая, в кителе и синем берете. Я жду, что она улыбнется мне или кивнет головой, но она даже не оборачивается, будто не она только что совала мне в руку эту булку с изюмом.
…Возвращался я домой, на баржу, поздно вечером. Погрузка уже закончилась, портальные краны стояли с потухшими прожекторами, устало отвернув от полных трюмов стрелы. На палубе под ногами громко хрустела антрацитовая крошка.
В коридоре кубрика было темно, я шел и щупал руками стену. И вдруг дотронулся до чего-то упругого, горячего.
— Ой! Ктой-то? — спросила темнота тревожным Вериным голосом.
— Это я, — ответил я, прокашлявшись.
— Это ты, Коля? — спросила Вера, не двигаясь.
— Я.
Так мы простояли минуту, а может, и целый час. Потом Вера сказала:
— А я думала, кто это?
— Это хорошо еще, что мы не стукнулись, — сипло говорю я. — В темноте могли бы здорово удариться.
— Да, — покорно соглашается Вера.
А я, ругая себя идиотом и трусом, обхожу ее и открываю дверь в свою каюту навстречу Петькиному храпу.
Сейчас я разбужу Петьку и скажу ему: «Я знаю, ты влюблен в Веру, она даже рубашку тебе стирала. Но я тоже в нее влюблен. Конечно, мужская дружба дороже любви, и потому давай решать, что мы будем делать». Я зажигаю спичку и вижу Петькино лицо. Он раздраженно щурится и отворачивается к стене.
Нелегко ему дается этот поход. Вот он даже похудел и осунулся. И не удивительно. Петька ведь не собирается стать писателем! Зачем ему все эти штормы, ночные вахты, Дон, море? Петька с детства был серьезным, положительным человеком. Если бы ему не пришлось так много заниматься в детстве квартирой, доставкой угля и другими домашними заботами, может, и он был бы таким же легкомысленным, как я, и ему также нравились бы и море, и Дон, и ночные вахты? Или тут дело в характере? В Петькиной осторожности? Ведь он наверняка бы попал в институт и без рабочего стажа…