Океан. Выпуск седьмой
Шрифт:
Под крутым откосом большого тороса, в сотне метров от носа нашего корабля, высилась вторая пирамида, сложенная из коробок, наполненных аммоналом. Противоположный скат служил «лыжной станцией». Любители этого вида спорта карабкались на самый верх тороса и оттуда во весь дух катились на лыжах вниз.
Немного ближе к судну, метрах в сорока, стояла палатка, раскинутая над прорубью для гидрологических работ.
В самом дальнем углу ледяного поля, почти у самой его границы, терялся во мраке маленький снежный домик Виктора Буйницкого — наш «магнитный хутор»: для производства магнитных наблюдений, как известно, необходимо удаляться возможно
Буйницкому перед началом наблюдений приходилось выкладывать на снег подальше от домика все железные предметы, в том числе и карабин, который он брал на случай встречи с медведем.
Как только в районе дрейфа были обнаружены медвежьи следы, я выделил из числа моряков несколько караульных, и они поочередно дежурили у домика с карабином наготове, пока Буйницкий делал наблюдения.
В ста метрах от судна мы вморозили в лед столб, на вершине которого был укреплен стакан для измерения осадков. Повсюду торчали снегомерные рейки, вехи, отмечавшие места, где был просверлен лед для измерения толщины, и т. д. Дорожки, протоптанные на снегу, многочисленные лыжни довершали сходство нашего ледяного «двора» с обычным пейзажем зимовки.
Но стоило отойти метров на пятьдесят подальше, и картина резко менялась: за грядой торосов, окаймлявшей поле, лежала мертвая пустыня. Мы остерегались пока что переступать ее рубежи.
МЫ ОСТАЕМСЯ НА КОРАБЛЕ ДО КОНЦА ДРЕЙФА
20 января прибыла радиограмма Главсевморпути:
«Сообщите ледовую обстановку, возможность приема самолетов, подготовки аэродрома…»
Эта коротенькая радиограмма напоминала нам, что срок обещанной осенью эвакуации экипажа близок, что очень скоро мы должны будем передать судно смене, которая прилетит на самолетах.
Вопрос о смене экипажа предрешило памятное совещание на «Ермаке» 28 августа 1938 года. Нашему руководству, да и нам самим, казалось, что больше двух зимовок в дрейфе провести физически невозможно. Поэтому, когда Шевелев заявил, что с наступлением светлого времени на самолетах будут присланы новые люди, все приняли это как должное.
Смущало нас только одно обстоятельство: сумеем ли мы силами пятнадцати человек подготовить аэродром? Ведь весной 1938 года над расчисткой посадочных площадок трудились сотни зимовщиков, и все же эту работу удалось выполнить лишь ценой большого напряжения. Но Герой Советского Союза Алексеев, участвовавший в экспедиции на «Ермаке», ободрял нас:
— Ничего, опыт у вас есть. Уверен, что подготовите для нас прекрасный аэродром…
Чем ближе подходило время к весне, тем больше было разговоров о предстоящей воздушной экспедиции.
Вообще-то говоря, мы могли радоваться смене. На редкость тяжелая зима, изобиловавшая сжатиями, авралами, тревогами, оставила глубокий след. Тоска по родным и близким, по солнцу и зеленой траве, просто по новым — пусть незнакомым, но обязательно новым — людям снедала каждого из нас.
Ведь это совсем не так просто — провести две долгих полярных зимовки в тесных каютах дрейфующего корабля, каждое утро и каждый вечер встречаться все с теми же людьми, всегда слышать одни и те же голоса, видеть одни и те же лица. Мы безошибочно знали друг друга по походке, по малейшим оттенкам голоса угадывали настроение каждого. Казалось, все давно
Я знал, что готовится достойная смена. Не случайно мой учитель капитан «Красина» М. П. Белоусов радировал: «Встретимся на «Седове». Видимо, его прочили в капитаны нашего дрейфующего корабля. Как же не радоваться прибытию такой смены?
И мы радовались. Но где-то в глубине души возникало в то же время несколько ревнивое чувство: как же теперь, когда так много уже пережито и выстрадано, когда столько сделано, взять и оставить корабль? Ведь с ним связано так много переживаний, каждая миля пройденного пути далась нам недешево. Можно смело сказать, что эти две зимовки составляют особую полосу в жизни каждого из нас.
Может быть, заявить протест против смены? Но это выглядело бы как-то нескромно. И к тому же не так просто заявить о том, что мы целиком принимаем на себя всю ответственность за окончание дрейфа. Никто не знал, как долго продлятся скитания «Седова» по ледяной пустыне, — ведь теперь корабль был игрушкой ветров.
И все же мне становилось немного не по себе, когда я думал о том, что начатое нами дело будут завершать другие. К тому же в последнее время рождались новые, более серьезные опасения: а сумеют ли люди, которым придется принять у нас дела в течение какого-нибудь часа, быстро, с ходу освоить корабль? Сумеют ли они сохранить выработанный нами ценой двухлетнего упорного труда необходимый ритм работы?
Для того чтобы освоиться с новыми, совершенно необычными условиями, потребовалось бы значительное время. А наш корабль как раз должен был, судя по всем расчетам, проникнуть в наиболее высокие широты — уже в начале февраля мы приблизились к 86-й параллели. Со дня на день корабль должен был переступить черту, сделанную в этих широтах «Фрамом». Здесь надо было провести наиболее интенсивные научные наблюдения. Нам же предстояло как раз в этот период уступить палубу корабля новым, совершенно незнакомым с условиями дрейфа людям.
Нет, дрейф отнюдь не наше частное дело. Здесь меньше всего надо считаться с личными соображениями. Если для науки и народного хозяйства будет полезнее оставить в дрейфе наш коллектив, то мы должны отказаться от смены.
13 февраля после вахты я зашел к нашему парторгу Дмитрию Григорьевичу Трофимову. Худой и бледный, он в последние дни с трудом передвигался, ноги его были поражены ревматизмом. Для того чтобы перешагнуть через порог, он осторожно поднимал руками одну ногу, переставлял ее, потом проделывал ту же манипуляцию с другой и медленно брел по коридору, шаркая подошвами. Добравшись до машинного отделения, он садился на табурет и начинал работать. Но никто не слышал от него жалоб.
Я был уверен в поддержке парторга и поэтому откровенно высказал ему все, что думал по поводу предстоящей смены.
Дмитрий Григорьевич внимательно выслушал меня, помолчал, глядя в сторону. Потом сказал:
— Что ж, надо делать как лучше. Две зимы мы выдержали, выдержим и третью.
Мы решили вызвать поодиночке всех членов экипажа и откровенно, по душам побеседовать с каждым в каюте у парторга, чтобы узнать, как отнесутся люди к мысли о третьей зимовке.
Много лет прошло с тех пор, но все еще помнится во всех деталях суровая и строгая обстановка этих бесед. Узкая, длинная каюта. Койка под жестким одеялом. На столике коптящая лампа, накрытая высоким бумажным колпаком.