Окна в плитняковой стене
Шрифт:
Я приподнимаю над грудью ночную рубашку из дешевой белой кисеи и через голову снимаю ее. И прежде чем надеть уже не новый утренний халат из красного в крапинку сатина (пахнущий лавандовым мылом я моим телом), я все же смотрюсь в зеркало. Опять та же, что и вчера, только на день старше… Боже мой, я не могу себе представить, какой считали бы меня в Италии, хотя по здешним грубоватым представлениям я еще довольно мила. Конечно, я уже женщина, на которую дохнула осень. Но я не располнела, моя походка не утратила гибкости, я не одеревенела, что здесь так часто случается. И по вечерам, здесь, в спальне, прежде чем задуть свечу, Отто подолгу смотрит на меня, гладит и говорит: Cara mia, sina oled "uks ilos Issanda loomokene… [147] Этого не скажешь ни по-немецки, ни по-итальянски, ни по-французски, ни по-русски. Ох, мне нужно встать и начать день.
147
Букв.: Ты красивый божий зверек… (эст. устн.).
Отто вторые сутки вообще нет дома. Его нет уже со вторника.
Затем мы мгновение сидим молча, как всегда, и кистер Хольман просит господа благословить наши блинчики. В тех случаях, когда с нами за столом нет Отто, а Хольман тут, я всегда возлагаю это на него. Потому что, хотя все остальные и признают меня супругой пробста, но я же католичка, и если я буду просить благословения, то яблочная плева может застрять у них в горле. Потом мы принимаемся за еду. Я хвалю госпоже Еше ее платье в мелкий рисунок и решаюсь немного ободрить этих неуклюжих школьных учителей, я испуганно прислушиваюсь к тому, как громко Анита чмокает своим кофе, но, к счастью, она уже не кашляет, я успела согреть ей лекарство в золе прежде, чем в очаге развели огонь. Я сижу и чувствую, как от меня отступает холод столовой и пол под ногами перестает быть студеным, как волна свежести от горячего кофе доходит до головы, мое сердце согревается… от этого Анитиного причмокивания и от того, что (хоть я и сижу за одним столом с Оттилией, Элеонорой и ее Антоном) у меня все же есть на свете дом и стол, и место за столом. Место, которое я обрела ценой горестей и двусмысленного положения.
Из петербургского воспитательного заведения для благородных сирот ничего не вышло. И никакого пенсиона нам не назначили. Сицилийское посольство и какие-то господа из министерства занимались нашим делом много месяцев, и в конце концов нас забрали от родителей покойного Вити. Катарину отдали в семью консула Фроста, они жили в Петербургской части. Я попала в дом купца Овандера в Новую Нарвскую часть. Но самое ужасное заключалось в том, что нас таким образом разлучили и между нами лежал весь огромный город, так что бывали годы, когда мы даже на рождество не виделись. Семь лет на положении помощницы гувернантки и правой руки горничной, мало того, еще и чтицы при хозяйке дома и ее собеседницы. Тягостное и шаткое положение. Положение нахлебницы, которое обязывает делать внимательное лицо, улыбаться пустой улыбкой, говорить тихо и всегда соглашаться. Потом эта итальянская оперная труппа в Большом театре, которую мне позволили послушать… И потом Энрико… Господи, ничего на свете я не знала, кроме того, о чем читала госпоже во французских романах. Энрико целый вечер говорил мне о Риме, Милане, Неаполе. Ни у одного человека в Петербурге не было таких красивых глаз. И лицо его пахло гримом благородного молодого герцога, партию которого он пел. И я верила ему, когда он читал мне: La bocca bacciata non perde valore mai rinuova come la luna [148] . Райская комната в гостинице «Империал»… на заре ставшая такой облезлой, что страшно было смотреть и на эту комнату, и на весь мир, и на самое себя… Нет, не было волшебного полета через большие приветливые города с любимым! Записка в чернильных кляксах на гостиничном столе: «Дорогая! Наша труппа уезжает на два дня раньше. Сейчас, когда ты читаешь эти слова, мы уже на корабле, на пути в Стокгольм. Прости. Напишу тебе, когда будут новости. Э.» Новостей не было никогда. Но настолько-то я от своего печального опыта поумнела, чтобы их вообще не ждать. Я ничего не ждала ни от Энрико, ни от жизни. Катарина была со своими Фростами в Германии, и у меня не было никого, перед кем я могла бы открыть душу. Я мучительно жалела только о том, что у меня нет матери. Чтобы выплакаться на ее груди. Или хотя бы отца. Которого я едва помнила: только глухой смех и зеленую пряжку на шейном платке. Именно тогда божий перст привел в дом купца Овандера, где я все еще жила, Отто. Господь его ведает, откуда они были знакомы. У Отто ведь, как я теперь вижу, бесконечное множество и более неожиданных знакомств, чем петербургский купец, наполовину швед, торговавший морскими товарами.
148
Губы, которые мы целовали, никогда не теряют цены и обновляются, как луна (ит.).
Сорокашестилетний провинициальный пастор (протестант, разумеется, но за это святой Дженнаро меня простит), который за несколько месяцев до того овдовел, оставшись с пятью малыми детьми. Он искал в Петербурге гувернантку. И госпожа Овандер ничего не имела против того, чтобы я поехала в Эстляндию заботиться о малышах этого господина пастора. Потому что последний месяц я читала госпоже ее французские романы совсем невыразительно. Я с радостью согласилась. Только прочь из этого ужасного города! Сколько мне лет? Семнадцать? Хм! Справлюсь ли я? Конечно! Непременно! Только прочь из этого ужасного города! В незнакомую страну, к новым людям! Господи, сделай, чтоб это сбылось, чтобы мне больше не видеть ни тех улиц, ни пилястр того театра, ни окон той гостиницы… Сделай, чтобы это сбылось, и я буду любить детей этого чужого человека, как своих собственных.
У этого чужого человека, у этого чужого старого человека своеобразный, как я говорю, рот В какие-то мгновения насмешливый, так что, глядя на него, ты совершенно теряешься, и в то же время серьезный и резкий, так что даже страшно становится, и потом сразу вдруг по-детски падкий до сладкого и улыбчивый. А о его синих глазах, каких здесь очень много, я все же думаю, что они до странности честные и до странности беспощадные… А в тот раз, когда этот человек за вечерним чаем у господина Овандера узнал, откуда я родом, он тут же заговорил со мной по-итальянски: О-ва-ва-а! Я же бывал в этой стране, да-а — Genova, Venezia, Roma, Napoli — в восемьдесят седьмом и восемьдесят восьмом — в обществе графа Мантефейля. Certamente! Assicuramente! [149] С грехом пополам ведь говорил, но смело и живо. И это было таким чудесным сюрпризом, что мое решение поехать с ним стало вдвое тверже. А он все болтал и искал слова и коротким смешком посмеивался над своими ошибками…
149
Конечно! Без сомнения! (ит.).
Вдруг я вздрагиваю… на этом самом стуле… вот сейчас утром… в Экси… за столом во время завтрака… Святой Дженнаро, неужели я при всех гостях задремала?! Эти самые короткие смешки доносятся в столовую с застекленной веранды, все сидящие за столом оборачиваются, и в дверях с запотевшими, по-утреннему серыми стеклами появляется Отто и проходит под большой масляной лампой — полы нараспашку, сапоги забрызганы грязью, руки в земле, а у самого невероятно победоносное лицо:
«Guten Morgen, доброе утро! Verehrte Freunde», — он рывком снимает с диванного столика горшок со змей-травой, ставит его на пол и высыпает на настольное стекло содержимое рогожного мешка, который держит в руках:
«Meine Damen und Herren! Камни, которые вы здесь видите (полтора фунта грязных, серых и черных каменных осколков), в данный момент редчайшие во всей северной Европе!»
Теперь он полой вытирает выпачканные землей руки, подходит ко мне, одной рукой обнимает меня высоко за шею, так что больно волосам, другой чуточку приподнимает подбородок и при всех целует меня в лоб. Его обычная церемония. Думаю, совершаемая им прежде всего для того, чтобы видели старшие дочери, чтобы напомнить им, кто я для него, а это означает — для всех здесь в доме. Но едва прикоснувшись к моему лбу, он уже отвлекается и отвечает на вопрос по поводу этих камней. От него пахнет лошадью, овсяной соломой, потом, табаком и осенним утром. Я слышу отдельные слова: в начале июня… во время страшной бури… на пастбище локоского Михкеля… Метеор! Вне всякого сомнения!
В это самое время я думаю сразу о многом, я думаю о том, как он меня впервые поцеловал… Святой Дженнаро — когда я приехала с ним из Петербурга, туда, в Виру-Нигула, мне и в голову не приходило, что он может стать для меня чем-то большим, нежели просто хозяином, а я для него — больше, чем гувернанткой его детей. Там ведь все было так по-провинциальному церемонно при его матери. Я еще застала ее в живых. Малюсенькая дряхлая госпожа кистерша, про которую Отто утверждает, что она будто бы урожденная von Hiltebrandt. Бог его знает, но со Бременем я начала сомневаться, была ли моя госпожа свекровь вообще дворянского происхождения. Не только потому, что она так бегло говорила на языке местного народа, но еще больше потому, что я обратила внимание, насколько громогласно и как нечто само собой разумеющееся (невольно или намеренно) объявлял Отто о моем, в сущности, сомнительном маркизатстве. Мой cвекор за несколько лет до того умер там же, в доме Отто. Вышедший на пенсию мужицкий кистер, о котором говорили, что он за всю жизнь так и не научился правильно говорить по-немецки. И с котором рассказывали, что у него бывали приступы бешеного неистовства. Чему вполне можно поверить. Потому что и с самим Отто это тоже случается… (Я снова наливаю всем кофе из начищенного уксусом медного кофейника.) Эта колющая, пронзительная интонация, с которой Отто сейчас уже за столом объясняет Еше, что цензор Мориц глуп (и это далеко не самое запальчивое из того, что я от него слышала). У меня были основания на прошлой неделе испугаться и поверить дошедшему слуху. Когда он все не возвращался из Риги и вдруг начали говорить, что генерал-губернатор велел якобы посадить его в тюрьму. Потому что он предъявил Отто какие-то требования в отношении газеты, а тот будто бы наговорил генерал-губернатору в лицо страшные дерзости… А теперь бледный Антон открывает рот (ох, лучше бы он этого не делал!) и что-то говорит в защиту цензора Морица. Отто разражается отрывистым смехом и при всем обществе громко выкрикивает:
«Du — Herr durchgefallener Advokat — Herr Durchsfalladvokat — Herr Advokatendurchfall — verteidige mir ja nicht diesen Scheiss! [150] »
И пока все мы еще смущенно молчим, я слышу, как он, обращаясь уже к учителям и Хольману, продолжает:
— Но кое-что важное я все же ухватил! Укусы бешеной собаки можно лечить! Да-а! Поваренной солью! Я точно знаю, каким способом. Пастор Миквиц в Лихула уже десять лет с большим успехом это делает. Только наша-то беда в том состоит, что у нас о таких вещах ни одна душа не знает! Нам известно, что происходит в Кордофане и Португалии, а о том, что делается от нас за десять миль, об этом мы слышим десять лет спустя — как будто бы это происходит в пустыне Гоби! Скажите, разве такое было бы возможно, выходи у нас постоянный солидный еженедельник, я вас спрашиваю?
150
Ты, господин провалившийся адвокат, господин адвокат с поносом, господин адвокатов понос, ты мне не защищай это дерьмо! (Здесь игра слов: der Durchfall означает и «провал», и «понос».) (нем.).