Окружившие костер
Шрифт:
– Тяжелая сумка!
– со смешком выдавил я, делая вид, будто мне крайне весело.
– Ведь в ней винища одного - залиться можно.
– Ой, да ты весь мокренький!
– взвизгнула Алина и провела рукой по моей спине.
– Бедненький. Устал...
– Х-ха!
– раздалось сбоку. Я обернулся. Дынкис, покачивая топором, ногою скидывал с пенька два аккуратных поленца.
– Видел?
Я сжал зубы и одобрительно кивнул. Испытывая острое желание удалиться хоть на минуту, я подобрал котелок и отправился к озеру зацепить водицы.
Местечко для лагеря Хукуйник выбрал неплохое. Палатке отводилось место на довольно высоком холме, сплошь поросшем вереском. Со стороны
... Тяжело дыша, я нес позеленевшую воду, стараясь не расплескать, карабкался, хватал красными пальцами мокрую траву, набирал землю под ногти и пел:
"Сидя на красивом холме,
Видишь ли ты то, что видно мне?"
Вот, почти взобрался... Надо же, какой откос...
"Cидя... на красивом холме..."
– Эгей! Налетай! Дары природы!
– Я поднял котелок повыше.
"... Видишь ли ты то, что видно мне? ..."
Первым я увидел Толяна, тщетно пытавшегося разжечь костер. Он настолько погрузился в это занятие и напрягся, что слился в одно целое с кучкой поленьев и лапника. Хукуйник постукивал топором, сосредоточенно сдвинув брови. Казалось, нет для него в мире дела важнее. Большеголовый, стоящий враскорячку с топором наготове, он смахивал на смешную среднеазиатскую ящерицу на задних лапах.
– Толян!
– позвал я. Тот очнулся и поднял голову.
– Где Алина?
Толян смотрел на меня, словно не понимал, о чем идет речь. Затем он медленно развернулся и, продолжая сидеть на корточках, дернул бородкой в сторону озера - вернее, туда, где оно должно было находиться, сейчас там разливался мрак.
– Они купаются.
– А-а...
– протянул я и нетвердой рукой опустил котелок. Очень, право, нехорошо, когда человек перестает понимать происходящее. И еще вдобавок нагло обманут - как же бойкот?
Нет, не может быть.
Тогда какого черта?
– Да оторвись ты от топора!
– крикнул я Хукуйнику.
– Иди сюда.
Когда тот приблизился, я отвел его в сторону.
– В чем дело?
– спросил я, еле сдерживаясь.
Хукуйник пожал плечами и поглядел на меня раздраженно.
– Я почем знаю?
– Типичная еврейская черта - отвечать вопросом на вопрос, - огрызнулся я. Затем продолжил, уже безотносительно этого свойства еврейского храктера: - Я еще понимаю, если бы Толян. Но Дынкис?
Хукуйник еще раз пожал плечами.
– Да успокойся ты, - убеждающе произнес он.
– Разве ты еще не понял, какая она дура? Ты въедь в тему: она неврастеничка в последней стадии и одной ногой уже в Скворцова-Степанова. Сядь и выкинь все из головы. Вон, выпей лучше. Я бутылку открыл.
Опустив голову, я отошел, увидел бутылку, подобрал ее и молча протянул Толяну. Тот отказался.
Я вздохнул, уселся в вереск и с обреченным видом приложился к горлышку.
2.
Я никогда не грешил субъективизмом, хоть и уверен, что рассказ мой ложь, если ложью именуется искаженная правда. Стремясь взять у правды как можно больше, я почти не позволяю себе вымысла. Ведь все эти люди жили и живут сейчас - построй я из них произвольную композицию, вышел бы балаган, ибо они не возбуждают во мне никаких теплых чувств и мне нет до них дела. И все же я лгу, так как опираюсь лишь на собственные впечатления, и ложью является любое творчество. Я собираю противоречивые, даже взаимоисключающие явления жизни в одно целое, даю им форму, а следовательно, и содержание, после чего любуюсь созданной гармонией - и вот неправда берет верх.
Да лживо и назначение самого рассказа: ведь я против воли считаю, что сколько бы я не выставлял на этих страницах свою подноготную и грязное белье, я все равно поднимаюсь на голову выше прочих, умея хотя бы как-то расставить знаки препинания, более или менее занятно произошедшее описать и даже рассчитывать на звание захудалого, но все же художника. Получается не рассказ, а исповедь с задними мыслями, хотя которая исповедь обходится без них!
Я не спрашивал никого из этих людей, согласны ли они с написанным. Рассказ вновь объединил тех, кого не следовало подпускать друг к другу на пушечный выстрел.
Так и костер, хрипящий и подпевающий, свирепеющий и чахнущий в своей нудной, бессмысленной песне. Он всего лишь форма, символ уюта и дружбы, оболочка вроде теплой конуры, где по велению случая оказались штук пять кошек да столько же собак. Только костру это неведомо, он продолжает тянуть свое, и нечаянный путник, вероятно, позавидовал бы всей честной компании, а то и вздохнул бы - эх, дескать, хорошо бы мне так же, в кругу друзей, с полешками, что, сгорая, то свистнут, то затрещат, с котелком каши, завлекающе лопающейся жирными пузырями... А может быть, вспомнится путнику песня о старых друзьях, где сказано:
"... А наш огонь никогда не гас,
И пусть невелик - ничего!
Не так уж много на свете нас,
Чтоб нам не хватило его..."
Костер - возможно, в противоположном смысле - сродни моему рассказу: в конечном счете он был лишь формой, и он безбожно лгал...
Пламя играло в своем отражении на прокуренных клыках хищников, разместившихся вокруг. Несколько диких животных, несколько беспощадных "я", мыслящих свое - костер заставил их сесть кругом, но грош им цена, если круг не будет порван.
Силы были расставлены. Все начинало походить на ситуацию, нередко используемую для завязки действия писателями разного полета - от Кристи до Достоевского. Читатель следит за постепенно собирающимися героями и предвкушает, видя эти сборы, развитие чего-нибудь драматического.
Вокруг царила такая тьма, что, по образному сравнению Миши Хукуйника, мочащийся человек не сумел бы разглядеть соответствующую этому занятию часть тела. Костер трещал мирно и глуповато, не подозревая о близком взрыве страстей. За пределами круга людей, оцепивших огонь, влажными лепехами плавал холод. Замесив седые толщи тумана, он стлался по земле скатертью, пытаясь пробраться под большое одеяло, на котором сидели мы с Алиной. Прямо напротив, по другую сторону костра, сидел Дынкис, и стекла его очков, сверкавшие ледяным блеском, то и дело исчезали за пляшущими языками пламени. Дальше всех от огня расположился Толян: он полулежал, прислонившись спиной к тугому брезенту палатки и прикрыв глаза. Временами он откусывал от зажатого в кулак огурца; лицо его при этом обретало уже совсем мечтательное и вдумчивое выражение.