Окружившие костер
Шрифт:
Алина отпрянула, глядя на Дынкиса совершенно круглыми глазами, которые покидало одно безумие и застилало новое: мгновение спустя она затопала ногами и, обливаясь слезами, закричала:
– Как ты смел! Ты сволочь, мерзавец, подонок, как ты смел! Как ты посмел ударить меня!
– Я все смею, - ответил Дынкис, не без труда, однако, сохраняя твердость и спокойствие голоса.
Но Алина его не слушала - как, вообще-то, и никого другого.
– Как ты смел!
– орала она, захлебываясь и давясь слезами и словами. Пусть кто угодно из них - он, он, он, - она тыкала трясущейся рукой поочередно в каждого из нас, - пусть все они вместе, пусть кто угодно еще, только не ты, ты не имел никакого права, потому что ты дрянь, я тебя ненавижу!
Делая ударение на каждом слове,
– Он верно сделал, - серьезно заметил Хукуйник. История выветрила долю хмеля из его головы.
– Я бы, честное слово, сделал на его месте то же самое.
– Зачем же бить?
– зазвенел Толян.
– Разве не ясно, что прошло бы и так... через две минуты?
Дынкис обернулся.
– Я, - проронил он, переводя дыхание и успокаивая себя, - любую наркотическую сволоту бил и бить буду! Пусть запомнит... Если ее сейчас не остановить, то...
– Тебе какое дело?
– взорвался Толян.
– Тебя кто просил? Тебя кто-нибудь спрашивал?
Дальше я не слушал, я поднялся и отошел, ища глазами Алину. Наконец я разглядел ее темный силуэт на склоне холма, приблизился и слегка обнял ее за плечи. Она высвободилась (проклятье!) и снова затрещала, уже шепотом:
– Пусть ты, пусть кто угодно, но какое право имел он, как он посмел, он говорил мне такие вещи и еще смеет бить, господи, за что же, мамочка, где же ты?!
Я повел ее назад. Мысли мои смешались, в мозгу бушевала всякая всячина - и желание наконец-то окончательно сокрушить Дынкиса, и возможная близость с Алиной, и вылаканное вино, и страх.
... Толяна у костра не было, он куда-то исчез - вероятно, пошел укрощать свою ярость. Хукуйник что-то негромко втолковывал Дынкису, а тот пожимал плечами и отвечал резко и коротко. Я усадил Алину на одеяло, пристроился рядышком сам и вынул шашку из ножен.
– Ты не должен был этого делать, - молвил я, глядя в глаза Дынкису.
За весь вечер мы с Дынкисом перебросились едва ли десятком слов, и если он представлял, как вести себя с остальными, в отношении меня он пока ничего сказать не мог и поэтому вызов принял с готовностью. Что-то вроде разведки боем. Мы оба были изрядно пьяны и продолжали усугублять это дело по ходу беседы.
– К чему распускать руки?
– развивал я мысль.
– Уж тебе ли этого не знать - как-никак, тоже медик! Будь она в обмороке - ну, тогда другое дело, но здесь достаточно было усадить и спокойно привести в чувство...
– Да какое он имел право!
– уже без слез, но еще ожесточеннее крикнула Алина. В дальнейшем она не раз перебивала нас таким образом, пока мы с Дынкисом не потеряли терпение и попросили ее помолчать минут десять.
– Вот как?
– Дынкис передвинулся и очутился рядом со мной. Он слегка пригнул голову и смотрел на меня в упор. Мне казалось, что очки и глаза его срослись воедино.
– А почему я должен был сидеть сложа руки? Ты напрасно припоминаешь мне медика, я проучился на два года больше твоего и побольше медик, чем ты, извини уж меня, пожалуйста. Мне ли не знать, как прекращать истерики... тут не в истерике дело, нет! Ты знаешь...
– и он назвал имя нашей знакомой.
Я утвердительно кивнул и отхлебнул из бутылки.
– Так вот она так же начинала, как и эта, а что вышло, ты, наверно, знаешь хорошо. Я ее не успокаивал, я ее за дурость бил.
Хукуйник тронул меня за локоть.
– Он прав, - шепнул он, шало зыркая по сторонам.
Я знаком извинился перед Дынкисом и нагнулся к Хукуйниковскому уху.
– Ты идиот, - зашипел я, чувствуя, как внутри у меня все клокочет.
– Ты что, не понимаешь, что я с ним согласен? Да я сам бы ей тысячу раз морду набил, но как ты думаешь, почему я этого не делаю? Ты разве не видишь, что нас на нее одну - трое, ибо ты, пьяная скотина, не в счет?
Хукуйник жестом остановил меня и понимающе затряс головой, на глазах проникаясь ко мне уважением. Я не солгал ему, но на разговор с Дынкисом меня толкало не только желание уничтожить его как соперника. А ведь будь оно единственным, я мог бы взять верх...
Дабы исключить попытки Хукуйника снова встрять в разговор, я сунул ему едва початую бутыль. Он взял ее и заурчал, как сумчатый медведь, взбирающийся на дерево. Я никогда не слышал, как урчат сумчатые медведи, но думаю, именно так у них и выходит. Утолив жажду, Хукуйник сообщил, что идет купаться, и покинул нас.
– Ты знаешь, - обратился я к Дынкису, - мы с тобой, в сущности, антиподы. Да-да! У меня были и остаются три принципа, касающиеся женщин: не материться при них, не бить и не сильничать. Здесь нет ни фанатизма, ни идолопоклонства... хм... с чего это я об этом? Ну, неважно. Принципы сдерживают меня и охраняют! Ты понимаешь, что я хочу сказать?
– Нет, не совсем, - признался Дынкис.
– Я вот что имею в виду, - возбужденно заговорил я.
– Я утверждаю, что каждый человек для того, чтобы считаться человеком, может сколь угодно долго купаться в любой мерзости, но в то же время не пятнать какого-то единственного уголка своей души, где хранится святое, через которое он не может перешагнуть.
– Человек, ты говоришь?
– прищурился Дынкис.
– А кто тебе сказал, что у настоящего человека должно быть в душе что-то святое? Ты производишь впечатление образованного парня и должен бы знать, что человек - существо, способное быть крайне дрянным... об этом не раз говорилось и писалось еще в незапамятные времена. А если некий индивид и содержит в себе этот сомнительный уголок со святыми понятиями, то ему ничего не стоит и его использовать в своих гнусных целях... с ним даже легче! положим, некто путем глубокого самоанализа, - Дынкис ухмыльнулся и глянул на меня с удовольствием, - обнаружит на чердаке своего сознания этот злополучный уголок... уж он-то постарается, чтобы святость из уголка не била по его родным привычкам, не мешала любимым порокам, разрешая совершить именно, как ты выразился, любую мерзость. А уголок - он так, сам по себе - не бить, скажем, женщину? что ж, без этого можно безболезненно прожить, если только ты не садист. А ежели садист, то принцип можно изменить: не позволять, например, чтоб тебя била женщина... Чем не принцип? И можно, безусловно, разгуливать по свету, гадить там, где живешь, и успокаиваться, вспоминая об уголке, в котором, по сути дела, ничего святого и нет, кроме отрывочных благопристойных, заскорузлых понятий, и с ними может сравниться лишь какая-нибудь брошюрка о правилах хорошего тона, где к твоим услугам найдутся наивные заповеди... заповеди надоевшей и попираемой морали - во, как красиво сказал! Да и через эти "святыни", - Дынкис снова ухмыльнулся, - ты в экстремальных условиях перешагнешь и откроешь новые, или переиначишь старые... Уголок - оно хорошо, конечно, придумано. Только что же нарождаешься ты с этим уголком, что ли? Сомневаюсь. Сдается мне, уголок строится по твоему образу и подобию. Ты сам выбираешь местечко для "чердака души". Нормальный человек чердака в погребе не устроит.
Я отметил, что меня не на шутку колотит - и в честь чего бы мне так завестись? Все вокруг поисчезало - темень насытилась Толяном, пьяным купающимся Хукуйником, Алиной, одеялом и палаткой. Теперь мне мерещилось, будто она она медленно растворяет в себе два вселенских разума-антагониста, бьющихся насмерть.
– Ты это все верно говоришь, - согласился я, и зубы мои дробно стучали.
– Только демагогии порядочно в твоих словах. Почем ты знаешь, что за святыни могут храниться в душе пускай у распоследней падшей свиньи? Ты зря так уж принижаешь их ценность, и это получается именно потому, что у тебя-то самого такого уголка вообще не было и нет, хоть по тебе сразу и не скажешь. И что ты, кстати, прицепился к купанию в мерзости? Ты мне напоминал избитые истины, и я тебе напомню: не мерзостью единой сыт человек.