Олени
Шрифт:
Я решил проверить, как там мои дела с календарем, и направился к газетному киоску. Но — увы! — на оставшуюся у меня мелочь я не смог купить себе даже газету. Но все же подглядел дату — шестое сентября. А по моему календарю выходило четвертое. Значит, я где-то пропустил два дня. Ничего удивительного.
И я направился к университету. Помнят ли еще там, что был такой студент?
Университет был все таким же.
Только декан — новый, но, к счастью, один из старых и знакомых мне преподавателей. Поэтому я решил зайти сначала к
— А, здравствуй, ты куда пропал? — профессор взглянул на меня поверх очков.
— Да вот… был за границей, — решил я повторить свою выдумку. А кто бы поверил правде, которая и мне самому уже начинала казаться чем-то нереальным.
— Мы так и подумали. Когда полиция заявила о твоем исчезновении. Многие уезжают в эту заграницу. Ну, и где ты был?
— В Канаде, — снова повторил я свое старое вранье, чтобы не запутаться в новом.
— Миллионером стать не удалось, а?
— Да… — я не знал, что ответить, но профессор перебил меня.
— Ладно, ладно. Многие возвращаются. И что, будешь учиться дальше?
— Ну, если можно…
— Да не проблема. Решим. И это — минимум того, что я могу сделать для тебя. Ведь твой отец мне спас жизнь когда-то. Ты какой курс закончил? Зачетку сохранил?
— Второй, — промямлил я и не слишком уверенно добавил. — Да, сохранил.
— Я все улажу с канцелярией, а ты через пару деньков занеси им свою зачетку. И с пятнадцатого — на лекции. Если бы ты сказал мне заранее, я бы дал тебе адрес моего приятеля, он преподает в университете в Монреале.
— Большое Вам спасибо, профессор.
Когда, выйдя из деканата, я проходил через университетский дворик, как всегда оживленный, хотя учебный год еще не начался, то почувствовал, что реальность становится все реальнее. Я снова был студентом.
Третьим — и последним — пунктом в моем возвращении был дом моего деда, который уже давно стал и моим домом. Потому что после смерти мамы я перебрался сюда — квартира поменьше, да и одному здесь удобнее. А воспоминания о маме мучили меня больше там, в «нашем» доме, где мы жили с ней вместе.
Дедушка умер за три года до мамы, пережив бабушку всего на год. Его квартира пустовала — мама не хотела ее продавать, все надеялась после моей женитьбы (о которой, предполагаю, мечтала) снова вернуться в свой родительский дом. Мысль о том, чтобы ее сдавать, была для нее кощунством, хотя лишних денег у нас не было — родители скитались по белу свету не ради денег, а сэкономленная ими валюта быстро таяла.
Дедушкин дом был на небольшой тихой улочке недалеко от центра, в трехэтажном доме, окруженном маленьким, сейчас уже запущенным сквером.
Кроме затхлого воздуха, все остальное у деда было по-прежнему. Только фикус в углу гостиной превратился в высохшую серую древесную мумию. Над диваном со слегка потертой бархатной обивкой вишневого цвета (дедушка называл его «оттоманкой») — тот самый пейзаж с любимыми дворами его родного балканского городка, написанный известным старым мастером, а на всех свободных местах стены, в изящных черных рамках — фотографии всевозможных
Здесь, в этой гостиной состоялась последняя встреча всей нашей семьи — бабушки с дедушкой, их единственного внука, т. е. меня, и моих родителей — их дочери и зятя. Это было в наш последний приезд сюда в летний отпуск. Дед с бабушкой редко приходили к нам. Мне кажется, они ревновали свою единственную дочь к нашему дому. И хотя именно мама спроектировала и обставила нашу квартиру, все равно она казалась им чужой, «территорией» моего отца, который, в сущности, меньше всех здесь жил — если вообще можно назвать «жизнью здесь» наши ежегодные отпускные дни и его редкие служебные командировки. Поэтому, наверное, дед чувствовал себя уверенно лишь в своей собственной квартире — в отличие от бабушки, которая любила дом дочери и всегда воспринимала его как свой.
Пожалуй, именно тогда, на той последней встрече, я ощутил какое-то напряжение между отцом и дедом. Дедушка, конечно, вполне свыкся с новой властью, хотя все же ощущал себя человеком старой закалки и жил в согласии с привычками, ценностями и воспоминаниями своей юности, особенно — студенческих лет в Германии. Он воспринимал отца как человека нового режима, несмотря на то, что мой отец, пережив энтузиазм романтической юности, был настроен достаточно критически по отношению к власти, впрочем, редко давая выход своему скептицизму. И, я думаю, уехал работать за границу именно для того, чтобы лишний раз не раздражаться.
Так вот, на этой последней встрече между ними разгорелся спор, который я смутно помню и вряд ли понял тогда, о чем речь, но сейчас восстанавливаю в своей памяти не столько умом, сколько на уровне интуиции. Отец резко осуждал то, что происходило в стране, но не с позиций романтических идеалов, а исходя из критериев чисто социального прагматизма. А дед защищал статус-кво — наверное, застой в обществе каким-то странным образом соответствовал его старческому квиетизму.
Неожиданно, в качестве аргумента и дьявол знает чего еще, в спор втянули и меня.
— Как будут жить они, — отец кивнул в мою сторону, стараясь сделать это незаметно, но я уловил его движение, — в этом душном обществе?
— Ничего, ничего, уж как-нибудь проживут, — усмехнулся дед, и мне показалось, что он говорит не о «них» (т. е., о нас), а о себе.
Все это я вспомнил, сидя в кресле, а призраки моих предков возвращались ко мне.
Тогда эти споры казались мне непонятными. Даже позже, поняв их, я все равно не чувствовал себя никем или, точнее, считал себя гражданином мира, который просто любит природу — море, горы, леса, поля. Я рос по заграницам как «иностранец», а когда вернулся на родину, то снова ощутил себя иностранцем.