Олени
Шрифт:
Когда мы вышли из церкви, нас встретила тишина, но уже другая — тишина раннего солнечного утра. Мы еще были в тени перед входом в церковь, когда оно словно плеснуло в глаза улыбкой озаренных солнцем домов, выглядывающих из-за своих каменных оград.
На вымощенной камнем площадке перед церковным двором, под огромным тополем журчала и искрилась чистая струя, вытекающая из трубы старинной каменной чешмы. В висящем на цепочке кованом ковше блестело, отражаясь как в зеркале, солнце. Я подставил свое лицо под ледяную струю воды, стекающей из сугробов высоких вершин, и долго плескался. Елена тоже ополоснула свое лицо — осторожно, как птицы, когда они играют с водой, и оно заблестело, напомнив мне водную маску, которую я видел, когда мы вместе плавали в море.
Где-то
Мое лицо еще было мокрым, когда через пару минут мы уже садились в автобус.
Вскоре тишина городка с воркующими невидимыми птицами осталась позади, а в моей руке нежно затаилась маленькая ладонь Елены.
Мы вернулись из лета в середине сентября.
Она пошла учиться — это был ее последний год в гимназии, я ходил на свои лекции.
Хотя в тот год осень наступила быстро и город погрузился в свои обычные отвратительные туманы и дожди, мы продолжали жить в ушедшем лете, и не просто в воспоминаниях о нем, а в нем самом — неуничтожимом, вечном лете. Все, что было вокруг нас — мои лекции, ее гимназия, — все казалось сном.
Впрочем, мы ничего и не замечали, а по-настоящему жили, лишь когда были вместе. Обычно встречались в разных кафе или — чаще — в одном, мы называли его «нашим». Но всегда старались скрыться от людей.
Я где-то вычитал, что даже самая полноценная физическая любовь полностью выдыхается за два года. Мы не были вместе и полгода, но мне казалось, что наше взаимное желание никогда не иссякнет.
Иногда мы ходили в театр, на концерты или выставки, в кино, но всегда спешили остаться наедине со своей любовной вселенной. Елена готовила еду, а я помогал ей, варила кофе или это делал я, ругала меня за то, что курю, мы занимались любовью, молчали, ходили по магазинам, она рисовала, а я разглядывал ее рисунки, говорили безумолку и снова молчали. Иногда она оставалась у меня на ночь, но чаще я провожал ее домой, и вскоре уже она перезванивала мне — убедиться, что я вернулся домой и со мной все в порядке, а потом мы еще долго разговаривали или просто молчали в трубку. Возможно, ей и хотелось бы почаще оставаться у меня, но все же она была еще школьницей. Впрочем, я не слишком настаивал на ее ежевечернем возвращении домой, но… так уж сложилось. Я даже подозревал (по ее нежеланию идти домой), что она меня ревнует. Но я-то знал, что меня ревновать глупо. Знала это и она. Да и я совсем не ревновал ее, хотя порой меня, как и каждого влюбленного, охватывало странное беспокойство, но и ее ревновать было не за что. Говорят, что ревность — это проявление любви, что она подпитывает любовь или (по крайней мере — на какое-то время) становится ее неизбежным спутником. Но мы с ней пребывали в совершенно невообразимой любовной идиллии, которая не могла ни терзать нас тревогами, ни просто наскучить. Мне казалось, что между нами вообще не осталось ничего неизведанного, тайного, и все же мы по-прежнему снова и снова открывали для себя друг друга.
Той осенью прежний политический режим рухнул, и мир содрогнулся от огромных перемен. Пала стена, разделявшая этот мир пополам, были свергнуты диктаторы. История, изогнувшись, сделала резкий, неожиданный поворот и пошла в неизвестном направлении.
За год до этого, в страшной тишине застоя, уже были слышны глухие подземные удары, но никто не ждал того, что случилось сейчас, да и мало кто вообще верил тогда в эту возможность.
Всё произошло в каком-то странном (даже не тревожном) безмолвии, некоторое время царило оцепенение, а потом вдруг всё затрещало и заголосило, люди бросились митинговать, и всё утонуло в каком-то невыносимом, но невнятном шуме, и лишь чуткое ухо могло уловить, что столько шума — это неестественно даже для эпохи исторических потрясений.
Но мы — поглощенные своей любовью — не видели и не слышали ничего. Порой на улице, по дороге домой, мы встречали толпы людей, вопящих против кого-то и чего-то или за что-то. Видел я их, и когда ходил на лекции, если вообще это можно было называть лекциями,
Я слишком хорошо знал некоторых из преобразившихся таким образом людей, чтобы поверить в подлинность перемен, хотя я и был одним из тех, кто искренне их желал, но не верил в их возможность — до такой степени я был убежден, что люди слишком отупели от застоя и не верят, что когда-нибудь (пусть и в отдаленном будущем) что-то изменится. Да они и не могли ничего изменить — из-за заскорузлости своей ментальности. Смена лозунгов и знамен еще не означала перемен, как и смена тех, кто их произносит и носит (к тому же совсем нетрудно было разглядеть, кто за ними стоит). Не слова должны измениться, а дела. А подобные изменения не происходят легко и быстро.
В конце мая Елена закончила школу, был у них и выпускной бал. Раньше, в прошлые годы, шумные толпы едва оперившихся юнцов вносили немного праздничного разнообразия в тишину мертвого времени, но сейчас, в разнузданной толпе митингующих, буйства школяров были совсем неразличимы. Елена пригласила меня составить ей компанию на балу. Для ее одноклассников наша любовь давно уже перестала быть тайной, но мне была неудобно идти на их праздник, хотя я был не намного старше их. Поэтому я проводил ее до ресторана, где должен был состояться их бал, пожелал весело провести время, и мы договорились встретиться завтра вечером — я хорошо знал, что после подобного ночного гуляния человеку нужно хорошенько выспаться.
Вернувшись домой, я попробовал смотреть телевизор, но скоро выключил его и лег почитать (после долгого процесса выбора подходящей книги). Было чуть за полночь, я не спал, книга увлекла меня, когда в дверь позвонили. Это была Елена, она бросилась мне на шею — там, на балу, было страшно скучно, вот она и сбежала, чтобы побыть со мной. Я заметил, что не стоило портить один из самых лучших в жизни праздников, и даже был готов пойти с ней продолжить эту праздничную ночь, но она не захотела. Елена немного выпила, была оживленной и уставшей после танцев, поэтому скоро заснула. Мне было неудобно, что ради меня она отказалась от карнавала молодежи, «вступающей в жизнь», но она спала, спокойная и счастливая, не подозревая о моих угрызениях совести.
Утром она встала раньше меня, но не намного — над туркой с кофе, стоявшей на серебряном подносе на полке, еще поднимался пар. А она лежала рядом, погрузившись в чтение книги, над которой я заснул вчера.
За окном разгорался ясный и солнечный майский день.
Взглянув на меня, она улыбнулась и снова уткнулась в книгу. Я отпил немного кофе и поставил чашечку на поднос.
Ну просто семейная идиллия! Медовый месяц! Но ведь так мы жили с ней уже целый год! Я попытался вспомнить, какое сегодня число — оказалось, что именно в этот день год назад мы познакомились с ней в античном театре. Было неловко, что я забыл об этом важном событии, и я решил загладить свою вину. Встал, принял душ, а когда вернулся, она, уже одетая в свое выпускное платье, ждала меня в холле. И я стал думать, куда бы сводить ее на торжественный обед.
Частные заведения появлялись тогда повсюду, но чаще всего это была жалкая импровизация, даже если заведение и выглядело вполне прилично. Мне не хотелось идти с ней туда, где мы бывали обычно, и я вспомнил, что пару дней назад во дворе одного дома на карабкающейся вверх улочке рядом с парком я видел один новый ресторан.
Мы побродили по центру — прекрасный солнечный день хоть немного, но скрывал уродство города, облепленного потрепанными бумажными политическими плакатами. А когда подошел полдень, я с шутливой церемонностью пригласил ее на обед.