Олимп
Шрифт:
Некоторые из моравеков с виду отдаленно напоминали гуманоидов: Астиг-Че, к примеру, или роквеки в черных хитиновых доспехах, или даже Манмут (хотя он гораздо меньше остальных). Но только не Орфу Ионийский. Созданный и оснащенный для работы в плазменном торе Ио, среди магнитных, гравитационных и ослепляющих радиационных бурь Юпитера, он смутно походил на земного краба ростом более двух метров и длиною в добрых пять. Если можно вообразить себе краба с дополнительными ногами, комплектом чувствительных элементов, подвесными движителями, манипуляторами, которые служили почти как руки, а главное – с древним,
– Ну, как там наш Марс, все еще вертится, старина? – прогрохотал Орфу.
Манмут повернул голову к небу.
– Куда ему деться. Вертится, будто здоровенный красный щит.
Из тени как раз показался вулкан Олимп.
– Вот, наверное, красота-то! – отозвался приятель европейца. – Красотища!
Манмут замялся и наконец промолвил:
– Я знаю, ты был у хирурга. Жаль, что тебя так и не вылечили.
Иониец пожал плечами четырех сочлененных руконог.
– Не важно, старина. Кому они нужны, эти органические глаза, когда есть тепловидение, вонючий газовый хроматограф, по масс-спектрографу на каждом колене, глубокий и фазовый радары, сонар и лазерный картопостроитель? С таким прелестным набором сенсоров я не смогу разглядеть разве что самые удаленные и ни к чему не пригодные предметы. Вроде звезд и Марса.
– Ну да, – промолвил Манмут. – И все-таки жалко.
Орфу лишился оптического нерва и вообще едва не подвергся уничтожению на марсианской орбите при первой же встрече с олимпийским богом – тем самым, который мановением руки взорвал космический корабль и двух их товарищей, не оставив от них ничего, кроме газа и мелких обломков. Ионийцу еще повезло: в конце концов, он выжил и был до определенной степени восстановлен, и тем не менее…
– Привез Хокенберри? – осведомился Орфу.
– Да. Первичные интеграторы проводят с ним краткую беседу.
– Бюрократы, – хмыкнул огромный краб. – Хочешь прогуляться на корабль?
– Спрашиваешь.
Манмут запрыгнул к нему на панцирь и вцепился самыми надежными зажимными клещами. Моравек интенсивного использования оттолкнулся от мостика, подтянулся к посудине и двинулся вокруг темного корпуса. Здесь, примерно в километре над днищем кратера, европеец впервые разглядел в полную величину привязанный к перекладине, точно эллипсоидный воздушный шар, корабль. Ничего себе! Да он по меньшей мере в пять раз превосходил тот, на котором стандартный год назад устремились к Марсу четыре моравека из околоюпитерного пространства.
– Впечатляет, а? – произнес Орфу, более двух месяцев работавший над судном вместе с инженерами Пояса астероидов и Пяти Лун.
– Крупная штука, – согласился Манмут. И, уловив разочарование друга, прибавил: – Есть в ней какая-то неуклюжая, неповоротливая, наростовидная, неприглядная, недобрая красота.
Раскатистый хохот ионийца всякий раз напоминал его товарищу толчки после основательного ледотрясения на Европе или же волны после цунами.
– Провалиться мне на месте! Очень выразительная аллитерация для струхнувшего астронавта.
Манмут пожал плечами и на миг испугался, что друг не увидит его жеста, но потом сообразил: увидит. Новенький радар был весьма чувствительным инструментом, разве только красок не различал. Орфу однажды упомянул о своей способности распознавать малейшие движения мускулов на лице человека. «Это нам не помешает, если Хокенберри решит примкнуть к экспедиции», – подумал европеец.
Словно прочитав его мысли, гигантский краб заметил:
– Я тут в последнее время рассуждал о людской скорби; знаешь, ведь моравеки совсем иначе ощущают потерю.
– О нет, – простонал Манмут. – Ты опять начитался этого своего француза!
– Пруста, – поправил иониец. – «Этого моего француза» зовут Пруст.
– Хорошо. Но зачем? Ты же знаешь, что погружаешься в уныние каждый раз, когда открываешь «Воспоминание прошлых вещей».
– «Поиски утраченного времени». Я перечитывал одну главу – помнишь, ту, где Альбертина умирает и рассказчик Марсель пытается позабыть ее, но не может?
– Веселенькое чтиво, ничего не скажешь, – съязвил европеец. – Хочешь, я одолжу тебе «Гамлета» на закуску?
Орфу никак не ответил на великодушное предложение. Между тем они забрались так высоко, что заглянули за стены кратера и видели под собою весь корабль целиком. Манмут, конечно, знал: ионийцу нипочем путешествия длиною в тысячи километров самого глубокого космоса, и все же… Чувство, будто бы друзья потеряли управление и попросту летят прочь от Фобоса и базы Стикни (в точности как моравек предсказывал Хокенберри), было непреодолимо.
– Дабы разрушить узы, которые связывали его с покойной, – невозмутимо начал огромный краб, – несчастный рассказчик вынужден брести назад, сквозь память и сознание, и повстречать всех до единой Альбертин – не только тех, которые существовали на самом деле, но и придуманных, вызывавших его тоску и ревность – словом, виртуальных девушек, порожденных разумом в те отчаянные минуты, когда Марсель гадал, не улизнула ли его любимая, чтобы пообщаться с кем-то другим. Не говоря уже об Альбертинах, разжигавших в нем желание: девушке, которую рассказчик едва знал, женщине, которую захватил, но не смог ею завладеть, и той, которая под конец так утомила его.
– Утомишься тут, – поддакнул европеец, надеясь, что не слишком открыто выказал по радиолинии собственную усталость от всей этой прустятины.
– Однако это еще цветочки, – безжалостно гнул свое Орфу, невзирая на прозрачный намек. – В горести рассказчик – тезка автора, как тебе уже известно, – заходит гораздо дальше… Постой, ты ведь читал, Манмут? Правда? В прошлом году ты убеждал меня, что все прочел.
– Ну… так, ознакомился, – признался маленький моравек.
Даже тяжкий вздох ионийца граничил с ультразвуковым колебанием.
– Хорошо, как я уже говорил, мало того что бедняге приходится взглянуть в лицо всем Альбертинам, прежде чем навеки отпустить из сердца ту единственную, вдобавок он должен сразиться с легионом Марселей, каждый из которых по-своему воспринимал разнообразные лики любимой: желал ее превыше всех благ мира, сходил с ума от ревности, что болезненно искажало его суждения…
– Ладно, а суть в чем? – нетерпеливо встрял европеец, интересовавшийся в течение полутора стандартных веков исключительно сонетами Шекспира.