Олимпия Клевская
Шрифт:
— В самом деле?
— А уж когда он приметит ножку, которая в его вкусе…
— Стало быть, он знаток?
— Ну, в достаточной мере. Он тогда тотчас требует, чтобы ему представили сведения о даме. Бог мой! Это ведь именно красоте ног госпожа де Нель, мамаша, была обязана тем приключением, правда, не имевшим продолжения.
— Теперь, монсеньер, если вам угодно, оставим физические достоинства, поскольку в этом смысле мы, пожалуй, достигли соглашения.
— Да, герцог. Мы договорились, что Луиза де Майи станет очень красивой женщиной.
— Это установлено, монсеньер;
— Она, должно быть, пустовата?
— Прошу прощения, она преисполнена ума.
— Ах, дьявол! Потаенный ум?!
— Вы помянули врага рода человеческого, монсеньер; для епископа это ужасное сквернословие.
— Ваша правда, мне следовало вместо «Дьявол!» сказать «Герцог!»: истина не пострадала бы от такой замены. Стало быть, у нее потаенный ум?
— Да.
— Это самое худшее, знаете ли!
— Весьма большой ум, и прячется он только от тех, кому она не желает его показывать.
— Поистине ужасающее качество!
— Нет.
— Но позвольте, герцог, ведь женщина с умом станет управлять королем, благо сейчас только ум и нужен для того, чтобы взять в руки бразды правления.
— То, что вы сейчас сказали, монсеньер, весьма прискорбно для господина герцога.
Флёри рассмеялся.
— А для нас, как вы сами же недавно признали, нет ничего опаснее умницы.
— Прошу прощения, монсеньер, говоря об ее уме, я позабыл упомянуть о сердце.
— У нее есть сердце?
— Сердце, в которое проник король.
— Вы считаете, она влюблена в короля?
— Боюсь, что так, монсеньер. Зато нам госпожа де Майи, влюбленная в монарха, обеспечит ту уверенность, к которой мы стремимся. Она никогда не попытается взять верх над ним.
— Это хорошо, мой дорогой герцог; но можно ли полагаться на подобный исход? Ведь когда женщина решит, что забрала мужчину в свои руки, при том, что этот мужчина — король, не изменится ли ее характер?
— Пока она любит, нет, монсеньер.
— Но долго ли она будет любить?
— Эта, как мне кажется, да.
— По каким признакам вы это заключили, господин пророк? — слегка подтрунивая над герцогом, осведомился Флёри.
— Натура пылкая и вместе с тем мечтательная.
— И о чем это свидетельствует… по-вашему?
— О том, что она найдет короля прекрасным и будет очень бояться потерять его, то есть сделает все, что потребуется, лишь бы его удержать.
— Объясните-ка вашу мысль получше.
— Извольте. Бросив мужа, графиня вызовет скандал; такая женщина перед скандалом не отступит, но она и не из тех, кто громоздит одно приключение на другое; она будет охотно следовать тому, что ей подскажут ее ум и сердце. Ум у нее живой, об этом я вас предупредил, что до сердца, то оно красноречиво, это я утверждаю смело, однако, если слово ума или сердца прозвучит вполне отчетливо, за этим последует совершенная немота. Так вот, женщине, чтобы решиться принудить к молчанию свои чувства, свою искреннюю любовь, требуется столько полновесных причин, сколько у нее никогда не наберется: она предпочтет сдаться в этой борьбе. Вот почему госпожа де Майи в своей связи с королем обречена
— Жертвовать даже самолюбием?
— Особенно самолюбием!
— И смириться с бедностью?
— Как это с бедностью? Монсеньер, неужели вы говорите то, что думаете?
— Именно это я и говорю. Госпожа де Майи окажется в положении брошенной жены, не так ли, герцог? Собственное семейство ее оттолкнет, а король не проявит великодушия.
— Разве король не великодушен? — вскричал Ришелье.
— Я не говорил вам, сударь, что король не великодушен; я сказал: «не проявит великодушия».
— О, монсеньер, но кто же внушил вам такую мысль? — протянул герцог, настораживаясь.
— В первую очередь мое чутье, а сверх того — мои нужды… я хотел сказать, нужды Франции.
— Франции будет нужно, чтобы король оказался скупцом? — снова возвысил голос Ришелье.
— Господин герцог, не смотрите на меня косо; я скажу вам со всей искренностью: я стар, король молод, он проявляет наклонности, заставляющие предполагать, что ему предстоит совершить весьма много грехов; таким образом, рано или поздно он рухнет в бездну расточительности, подобно своему предку Людовику Четырнадцатому.
— И что же, монсеньер?..
— А то, сударь, что Франция будет разорена. Итак, я не желаю, чтобы это случилось при моей жизни. Такой исход бесспорно неизбежен, но не для меня. Мне еще остается лет двенадцать жизни, и я проживу их, оберегая денежные запасы; пусть другой, мой преемник, совершит гибельный скачок, лишь бы это сделал не я.
— Скачок? Вы меня страшите, монсеньер! Опасность так близка?
— Слишком близка; уже теперь приходится прибегать ко всяческим уловкам, а я не так молод, чтобы все время изобретать новые и достаточно убедительные. Вот станете министром, тогда и выкручивайтесь сами, вы человек изворотливый.
— О монсеньер!..
— Как видите, я своих мыслей не скрываю: все, что делаю, я делаю для себя, пока не придет моя смерть. А она не замедлит.
— Ах, сколько здесь преувеличений!
— Нисколько, герцог.
— Монсеньер, вы преувеличиваете расходы.
— Сами увидите!
— Вы преувеличиваете опасность.
— Отнюдь. А вот вам как бы на этом не обжечься.
— В конце концов, вы что же, помешаете королю быть молодым?
— Э, вовсе нет, Боже правый! Отлично! Вот я, помянув имя дьявола, уже и возвращаюсь к Господу: это добрый знак. Нет, я не стану мешать королю быть молодым, наоборот, я же, видите ли, отыскал для него два капитала, в то время как другие нашли бы ему разве что один, да и то с большим трудом.
— Два капитала?
— Юность и власть, два великолепных светильника, совсем новенькие, из самого лучшего воска, собранного Мазарини, человеком ловким, и отлитого вашим дедом, человеком великим; два светильника, которые король Людовик Четырнадцатый так славно жег одновременно с двух концов, что, право же, они несколько укоротились.
— Это верно!
— Вы видите сами, надо, чтобы королю, моему ученику, их хватило до конца дней, которых, как я уповаю, ему отпущено много.
— Будем надеяться.