Олимпия Клевская
Шрифт:
— Аббат! Послушайте! Аббат!
Узнав этот голос, аббат, не видя почти ничего, кроме некоего облака, но облака, которое, как у Вергилия, скрывало божество, так сильно вонзил шпоры в бока своей лошади, спеша направить ее в ту сторону, откуда исходил зов, что едва не заставил животное перепрыгнуть через карету.
— Это вы, — вскричал он, — вы позвали меня! Но где же, где же вы, сударыня?
— Мне пришлось окликнуть вас, — отозвалась Олимпия, — а то вы так гордо проезжали мимо…
— Э, — с улыбкой возразил аббат, — я же только повинуюсь
— Ну, теперь, — произнесла она, слегка взволнованная нежным взглядом его глаз, которые, несмотря на близорукость, горели внутренним огнем, говоря о множестве вещей, которых она не понимала, — теперь, встретившись вот так лицом к лицу, разве не могли бы мы видеться, как добрые друзья, не ссорясь и не заводя речи о любви?.. Э, нет, будем благоразумны, поверьте мне, аббат: все можно уладить наилучшим образом, если не терять благоразумия.
— Сударыня, вы чаруете меня! — пролепетал д'Уарак, найдя ее руку, которую она протянула ему. — Неужели? Я буду иметь счастье видеть вас не только так, как обычно, но е щ е и приходить к вам?
Олимпия плохо поняла это «еще», по поводу которого собралась было потребовать объяснения, но внезапный рывок лошади избавил ее от комментариев. Она лишь испуганно вскрикнула, видя опасность, которой угрожал аббату резкий прыжок горячего животного.
Ему, впрочем, удалось успокоить коня, поскольку он был великолепным наездником. Однако успокоил он его слишком поздно, когда они уже выезжали на людные городские улицы, и Олимпия ограничилась тем, что сказала ему:
— Теперь оставьте меня, иначе начнутся пересуды о том, что меня видели выезжающей из города с господином Баньером, а возвращаюсь я с господином д'Уараком. Ступайте же и впредь приходите ко мне, когда пожелаете.
— О! — вскричал аббат.
— Но с одним условием, — продолжала Олимпия.
— Каким? Говорите же!
— Что вы никогда не произнесете ни единого слова, которого мог бы не одобрить господин Баньер, столь любимый мною.
Аббат скорчил было гримасу, но, сообразив, что в данных обстоятельствах выигрыш превысит убыток, сказал только:
— Благодарю, благодарю вас! И обещаю.
И конь понес в окрестные поля своего на сей раз как нельзя более радостного седока, Олимпия же возвратилась в город.
Д'Уарак не нашел себе дела более срочного, чем поведать о нежданном счастье парикмахерше, которая тотчас помчалась к Каталонке, спеша поделиться своим смятением.
— Если эти двое увидятся еще раз, — сказала та, — мы пропали, ибо, увидевшись, они все испортят. Надо помешать их встрече.
— Невозможно. Ведь он получил позволение Олимпии. Но когда он явится к ней, нужно, чтобы там была и я.
— Как же это сделать?
— Я подумаю.
— Подумай заодно и о том, как бы эта жеманница, пригласив нашего аббата ради дружбы, не взяла его себе в любовники.
Парикмахерша начала с того, что отправилась к д'Уараку и объявила ему, что именно ее влиянию он обязан тем, что был снова допущен в дом. Однако его доступ туда связан с жесточайшим запретом: никогда ни единым словом он не должен намекать на то, что происходит в тайном убежище, ни один слишком смелый жест не вправе выдать ту степень интимной близости, до которой у них дошло дело; одним лишь глазам позволено быть красноречивыми, ведь, хотя взгляды говорят о многом, женщина всегда вольна делать вид, что их язык ей непонятен.
Аббат превосходно оценил положение и под руководством парикмахерши принес клятву, облеченную в самые таинственные формы.
Добившись этой клятвы, парикмахерша написала Олимпии письмо.
Послание ее годилось на то, чтобы служить образцом смирения; просьба, заключенная в нем, могла бы сойти за покаянную молитву. С той поры, сетовала негодница, как она в простоте душевной возымела злополучную мысль стать на путь бесчестия, все у нее не ладится. Она потеряла в городе своих лучших клиентов, а клиенты в театре ей не платят: вот, к примеру, Каталонка должна ей огромные деньги, а из нее нельзя вытянуть ни единого денье. Вся ее надежда и, более того, вся отрада — в мысли, что Олимпия, такая добрая и прекрасная, ее простит: тогда несчастья, что посыпались на бедняжку, когда она навлекла на себя ее немилость, вновь сменятся удачей.
Олимпия почувствовала гордость: она наказала аббата и его посланницу, и вот, вместо того чтобы на нее ополчиться, они оба у ее ног.
Ей подумалось, что было бы нелогично, простив одного, не простить другую.
Итак, стремясь быть последовательной, она простила и того, и другую.
Да, порой довольно опасно для женщины быть уж слишком логичной. Парикмахерша получила позволение вновь переступить порог Олимпии ровно за час до того, как там должен был появиться аббат собственной персоной.
До этого предстояло еще провести кое-какие переговоры. Надо было убедить Баньера принять его появление как должное; однако за эти два или три месяца, когда аббат отсутствовал, Баньер, видя неизменное почтение, которое тот продолжал оказывать Олимпии, вполне успокоился. Впрочем, его спокойствию более всего остального способствовала так хорошо ему известная порядочность возлюбленной.
Ведь в тот вечер, после серенады, Баньер избил аббата не столько потому, что возревновал его к Олимпии, сколько потому, что проигрался.
То, что взгляд скрывает в присутствии свидетелей, и то, о чем он же говорит, едва свидетели удаляются, эти уловки, что равнодушному кажутся не более чем кокетством, а заинтересованному возвещают о любовном томлении, особый, полный жизни властительный жар, которым так и пышет от влюбленного перед лицом любимой, — все это бедный д'Уарак, снова допущенный в дом и поддерживаемый присутствием парикмахерши, с утра до вечера не уставая изливал на Олимпию, которая, как легко догадаться, ничего не понимала и отвечала исходящему нежностью и грустью очаровательному аббатику лишь беспечной веселостью.