ОМмажи
Шрифт:
Но вернёмся в 1920-е. Багрицкий со своей женой и маленьким сыном Севой жили бедно, в основном на случайных заработках и мизерных гонорарах легендарной газеты «Моряк», с которой он постоянно сотрудничал. Укладывая малыша спать, Багрицкий баюкал его стихами любимого им Сельвинского. Рассказывают случай, что однажды маленький Сева пропал из дома. Родители куда-то отлучились ненадолго, оставив его одного, а случайно зашедшая на плач ребёнка женщина посчитала помещение нежилым, а ребёнка брошенным на произвол судьбы и сердобольно отнесла малыша в детский дом. По счастью будущий поэт Всеволод Багрицкий был
«В Одессе в то время жил старый нищий. Он наводил страх на весь город тем, что просил милостыню не так, как это обыкновенно делается. Он не унижался, не протягивал дрожащую руку и не пел гнусаво: „Господа милосердные! Обратите внимание на моё калецтво!”
Нет! Высокий, седобородый, с красными склеротическими глазами, он ходил только по чайным. Ещё не переступив порога, он начинал посылать хриплым, громовым голосом проклятья на головы посетителей. Самый жестокий библейский пророк Иеремия, прославленный как непревзойдённый мастер проклятий, мог бы, как говорят одесситы, „сойти на нет” перед этим нищим.
– Где ваша совесть, люди вы или не люди?! – кричал этот старик и тут же сам отвечал на свой риторический вопрос: – Какие же вы люди, когда сидите и кушаете хлеб с жирной брынзой без всякого внимания, а старый человек ходит с утра голодный и пустой, как бочонок! Узнала бы ваша мамаша, на что вы стали похожи, так, может, она бы радовалась, что не дожила видеть такое нахальство. А вы чего отворачиваетесь от меня, товарищ? Вы же не глухой? Лучше успокойте свою чёрную совесть и помогите старому голодному человеку!
Все подавали этому нищему. Никто не мог вынести его натиска. Говорили, что на собранные деньги старик крупно спекулировал солью.
В чайной нам подали чай и чудесную острую брынзу, завёрнутую в мокрую полотняную тряпочку. От этой брынзы болели десны. В это время вошёл нищий и с порога уже закричал проклятья.
– Ага! – зловеще сказал Багрицкий. – Он, кажется, попался. Пусть он только подойдёт к нам. Пусть он только попробует подойти! Пусть он только осмелится подойти!
– Что же тогда будет? – спросил я.
– Худо ему будет, – ответил Багрицкий. – Ой, худо! Только бы он подошёл к нашему столику.
Нищий надвигался неумолимо. Наконец он остановился около нас, несколько секунд смотрел на брынзу бешеными глазами, и что-то клокотало в его горле – может быть, это была настолько сильная ярость, что старик задыхался и не мог её высказать. Но всё-таки он прокашлялся и закричал:
– Когда, наконец, у этих молодых людей проснётся совесть! Это же надо посмотреть
Багрицкий встал, прижал руку к сердцу и тихо и проникновенно начал говорить, не спуская глаз со склеротического старика, – говорить с дрожью в голосе, со слёзой, с трагическим надрывом:
Друг мой, брат мой, усталый, страдающий брат,Кто б ты ни был, не падай душой!Нищий осёкся. Он уставился на Багрицкого. Глаза его побелели. Потом он начал медленно отступать и при словах: „Верь, настанет пора и погибнет Ваал” – повернулся, опрокинул стул и побежал на согнутых ногах к выходу из чайной.
– Вот видите, – сказал Багрицкий серьёзно, – даже одесские нищие не выдерживают Надсона!
Вся чайная гремела от хохота».
Вскоре Багрицкий переехал в Москву. Он уезжал из Одессы в столицу с большой неохотой, и, по словам Катаева, только благодаря его решительному напору птицелов смог уехать. Вот как он рассказывает эту историю в своей книге «Алмазный мой венец»: «На моё предложение ехать в Москву птицелов ответил как-то неопределённо: да, конечно, это было бы замечательно, но здесь тоже недурно, хотя, в общем, паршиво, но я привык. Тут Лида и Севка, тут хорошая брынза, дыни, кавуны, варёная пшёнка… и вообще есть литературный кружок «Потоки», ну и, сам понимаешь…
– К чёрту! – сказал я. – Сейчас или никогда! К счастью, жена птицелова поддержала меня:
– В Москве ты прославишься и будешь зарабатывать.
– Что слава? Жалкая зарплата на бедном рубище певца, – вяло сострил он, понимая всю несостоятельность этого старого жалкого каламбура. Он произнёс его нарочито жлобским голосом, как бы желая этим показать себя птицеловом прежних времён, молодым бесшабашным остряком и каламбуристом.
– За такие остроты вешают, – сказал я с той беспощадностью, которая была свойственна нашей компании. – Говори прямо: едешь или не едешь?
Птицелов подумал, потряс головой и солидно сказал:
– Хорошо. Еду. А когда?
– Завтра, – отрезал я, понимая, что надо ковать железо, пока горячо.
– А билеты? – спросил он, сделав жалкую попытку отдалить неизбежное.
– Билеты будут, – сказал я.
– А деньги? – спросил он.
– Деньги есть.
– Покажи.
Я показал несколько бумажек.
Птицелов ещё более жалобно посмотрел на жену.
– Поедешь, поедешь, нечего здесь… – ворчливо сказала она.
– А что я надену в дорогу?
– Что есть, в том и поедешь, – грубо сказал я.
– А кушать? – уже совсем упавшим голосом спросил он.
– В поезде есть вагон-ресторан.
– Ну это ты мне не заливай. Дрельщик! – сказал он, искренне не поверив в вагон-ресторан. Это показалось ему настолько фантастичным, что он даже назвал меня этим жаргонным словом „дрельщик”, что обозначало фантазёр, выдумщик, врунишка.
– Вообрази! – сказал я настолько убедительно, что ему ничего не оставалось, как сдаться, и мы условились встретиться завтра на вокзале за полчаса до отхода поезда.