Он говорит
Шрифт:
Метро закрыто, в такси не содют, в общем, печаль, как сообщал нам один поэт.
Однако кое-какие люди всё-таки обратили на нашего товарища внимание. Только были эти люди в погонах, и передвигались по улицам в экипаже, в просторечии называвшемся тогда “бобик”.
Останавливают они свой бобик рядом и заводят неспешный разговор.
И тут бы нашему товарищу этот разговор поддержать, отвечая кратко и односложно, но он не поддержал и не отвечал, а побежал, дурак, куда-то в сторону, но только не убежал далеко, зацепился за что-то и вовсе упал.
Тут-то его и приняли.
Протокол
Ну, студенческий билет из него извлекли, однако для полноты картины спросили про год рождения.
Ему-то вовсе не хочется ни под трамвай, ни под компанию, опять же, институт, военная кафедра, а кому хочется делать двухгодичный перерыв в функциях Лагранжа, или что он там изучал. Он засуетился и решил милицейских людей удивить, чтобы они его за блаженного приняли, а потом и отпустили Христа ради.
Поэтому он про год рождения и отвечает:
– 11110101110.
Это он заранее в двоичную систему перевёл.
И видит: подействовало. Милицейские люди, впрочем, попросили его ещё раз назвать, сверились с записанным, и видят – стоит на своём.
Погрузили его всё-таки в машину, называемую “бобик”, да и повезли куда-то.
Выгрузили у какого-то здания в ночи, да проводят в приёмный покой. Тут-то наш математик душою воспрял.
А милицейские люди пока с врачами собеседуют.
– Вот вам, – говорят, – математика привезли.
И всё рассказывают, как есть.
Люди в белых халатах задумались, да цап нашего товарища, и повели его по тёмным коридорам. Больше он своих милиционеров и не видел.
Выждал товарищ наш ещё часок, да и говорит медбрату, что по-прежнему держит его ласково, но цепко:
– Всё это глупости, напился я, от ментов бежал, нельзя мне попадаться, институт, экзамены, сессия…
Ну и тому подобное дальше.
Смотрит, а медбрат, скучая, в сторону смотрит, да и говорит:
– Это нам без надобности знать, это всё начальство решит.
А начальство пришло и вовсе говорит, что математики-то люди сплошь сомнительные, а он так в особенности, и приняли они его по описи, с личными вещами, и без обследования уж не выпустят. Мало ли, что такой двоичный человек натворить может.
Тут, натурально, он уже и испугался.
Потому как любой у нас за сумасшедшего сойдёт, а уж математик в особенности. То, что он среди сомнительных людей учится, он и так знал. Да только всё же ему хочется продолжить там меж них учиться, особенно на военной кафедре, что позволяет ему два года в сапогах не бегать.
Но наутро его повели по разным врачам – сперва, конечно, заставив пописать в баночку.
Только в обед он как-то извернулся и позвонил домой. Но тут уж, ясное дело, в больничных коридорах появились мамаша с папашей, бренча чем-то запретным в сумках, и шурша иным в карманах… Ну, наконец, выпустили нашего товарища из его узилища.
Погрузили его родители в трамвай, да и повезли прочь, приговаривая:
– Помни, сынок, что как беда пришла, суетиться не нужно. Нассать успеешь – в баночку или мимо».
Он говорит: «А я расскажу о главном позоре. Главный позор – это совсем не то, когда ты обгадился прилюдно или заснул в ожидании барышни. Это не тот случай, когда тебя застали читающим чужой дневник или ковыряющимся в письменном столе начальника. И когда сокамерники отходят от тебя, застёгивая брюки, не это я для красоты сейчас ввернул, но всё равно, всё это – не случай главного позора.
Это всё неприятно, конечно, но некоторый стиль в этом есть.
Несомненный позор – это сходить на концерт “Аншлага” или какого-нибудь гипотетического Петросяна. Не знаю, как это там нынче называется, но вы меня поняли. Говорят, что там сидят реальные люди, и комик Петросян на самом деле существует, а не компьютерный персонаж наподобие какого-нибудь Хрюна Моржова. Теперь-то надо объяснять, кто такой был этот Хрюн Моржов, и что там было смешного. А раньше-то полстраны в телевизоры глядело и хрюкало от смеха.
Итак, ты пошёл на этот концерт. Неважно, что привело тебя туда – ну, может, девушка позвала. Главное, что похотливое чувство с надеждой на провожание и продолжение приклеит тебя к креслу. И будешь ты сидеть в концертном зале, как в очереди к зубному врачу.
Но это ещё не главный позор.
Ведь ты улыбнёшься, хоть раз улыбнёшься – хотя бы из вежливости – среди этой толпы ржущих людей.
Главный позор начнётся тогда, когда подсматривающая телекамера выхватит твоё идиотическое лицо и покажет на всю страну.
Только представив это, я хватаюсь за сердце».
Он говорит: «Давным-давно, когда вода была мокрее, а сахар – слаще, в разных институтах существовала категория людей, имевших статус “национальных кадров”. В нашем это были люди, приехавшие с какими-то загадочными работами в качестве конкурсных-вступительных, с ними потом и получившие диплом. Потом они уезжали заведовать культурой каких-нибудь гордых горных республик и автономных областей. В пятилетием промежутке они сидели на подоконнике в коридоре общежития. Там они пребывали, сводя социальные отношения к вопросу проходящим барышням, особенно блондинкам:
– Слушай, пойдём ко мне, да? А? А!? Ну подумай, я пока здесь посижу…
Нет, наверняка, среди национальных кадров были гении и столпы мудрости – но мне достались не они, а эти.
И вот один такой человек попал на экзамен по истории западноевропейской литературы к одной знаменитой старухе. (Тут начинается легенда, а в легенде не важна точность, не нужна лишняя шелуха имён и дат, и каждый рассказывает легенду по-своему, я же расскажу её, чтобы подвести к красоте короткого иностранного слова). Эта женщина, надо сказать, написала свою первую научную работу по французской прозе во времена ОПОЯЗа. Именно на экзамене, что она принимала, Человеку, слезшему с Подоконника, выпал билет, где первый вопрос был записан как одно короткое слово – “фаблио”. Если бы там было написано “Фаблио как жанр”, это ещё куда ни шло, Человек с Подоконника, может быть, и сориентировался бы. (Если кто не знает, фаблио относится к рассказу типа как эогиппус к лошади).