Он сделал все, что мог
Шрифт:
Тишина. Встревоженные голоса в коридоре. Потом кто-то успокаивающе сказал:
— Что-то упало. Тишина.
Выждав еще немного, я засунул под кровать свой чемодан с фальшивыми рейхсмарками, схватил пальто и вышел из отеля. Спустя минут двадцать я уже был на окраине города, где начиналось шоссе, ведущее в Каунас.
Останавливаю почтовый фургон. Недолгие переговоры с шофером и почтовым чиновником кончаются тем, что в их карманы переходят мои марки, а я получаю место в фургоне.
Примерно в пяти километрах от Каунаса я попросил моих спасителей остановиться и, поблагодарив их, пошел якобы на хутор своего брата.
Я шел полями, рассчитывая выйти на какую-нибудь другую дорогу, тоже ведущую в Каунас.
К рассвету я вышел
На окраине города я вышел из автобуса. Немцев не было видно. Впрочем, я чувствовал себя довольно спокойно. В конце концов, имевшиеся у меня документы на имя коммерсанта были в полном порядке, а до солдата из какого-нибудь случайного патруля мои похождения в Вильнюсе дойти еще не могли. Наконец, я был уверен, что там, куда я иду, я найду надежный приют.
Да, это решение я принял еще в Вильнюсе — я иду прямо к Марите. Иду, потому что помню, как она во время случайной нашей встречи сказала, чтобы я в случае надобности смело шел к ним.
И вот я пришел. Встретили меня поначалу хорошо, особенно Марите. Все получилось удачно. Было так рано, что никто посторонний моего появления не заметил.
Но спустя некоторое время создались первые сложности. Я ведь не мог сказать ни Марите, ни ее отцу и брату, кто я, что делаю и откуда свалился на их голову. Надо признаться, что об этом я своевременно не подумал и потому рассказал на ходу придуманную историю. Рассказ мой был и сбивчивый и не очень убедительный.
Я заметил, что отец и брат Марите стали посматривать на меня с подозрением и радушие их заметно померкло. Они задавали мне все больше уточняющих вопросов, и окончилось это тем, что я зашел в тупик. Тогда я сказал им:
— Успокойтесь, могу вас заверить в одном — совесть моя перед вами чиста. Но отвечать на ваши вопросы я больше не буду. Кроме того, долго затруднять вас своим присутствием я тоже не буду.
Марите сказала, что меня никто не гонит, но ее отец и брат промолчали.
И вот я здесь уже вторую ночь. Она на исходе, а я, неизвестно зачем, делаю эту сверхподробную запись обо всем происшедшем со мной.
Нет, я знаю, зачем пишу — документ о том, что со мной произошло, должен остаться. Пусть не будет меня, но правда о моих поступках должна жить, хотя бы для того, чтобы однажды моим старикам кто-то мог сказать: «Ваш сын не был идеальным бойцом, он совершил немало грустных ошибок, но он не был ни предателем, ни трусом».
Вот ради одного этого я и делаю запись. Заканчиваю и ставлю точку…»
После слов «ставлю точку» нарисована огромная точка величиной с орех. Она заштрихована линиями крест накрест. Под ней мелко-мелко написано: «Надо перешагнуть и через это».
13
Следующая запись Владимира относилась уже к лету сорок четвертого года. Но в ней ни слова о том, что произошло с ним начиная с конца октября сорок третьего года, когда он появился в доме Марите. А ведь после этого прошел почти год.
Как же восстановить этот год? Что, если попробовать поискать Марите?
Из записок Владимира я знал, что она в сороковом году работала стенографисткой в Каунасском горисполкоме. Ну что ж, можно попробовать поискать…
Машинистки Каунасского горисполкома никакой Марите не помнили. Впрочем, они и не могли ее знать, так как выяснилось, что никто из них в сороковом году здесь не работал. Я уже собрался уходить, как вдруг одна женщина сказала, что года два назад на пенсию ушла старейшая стенографистка города, которая в сороковом
Адрес этой стенографистки я разыскал без особого труда…
Дверь открыла сухонькая, суетливая старушка. Убедившись, что я пришел именно к ней, она, абсолютно не интересуясь, кто я и зачем пришел, провела меня в маленькую, сплошь увешанную коврами комнатку, усадила за стол, сама села напротив, положив на стол руки, словно оплетенные вспухшими венами. Очевидно, она жила одна, ей было тоскливо без дела и приход любого человека был для нее праздником. Она вся светилась, ожидая, что я ей скажу.
Я спросил, не знает ли она работавшую в сороковом году в горисполкоме стенографистку по имени Марите.
— Вы очень правильно сделали, обратившись именно ко мне, — заговорила она быстро, и на ее сморщенных щеках появился румянец. — Мы, стенографистки, — очень дружный народ, можно сказать, корпорация. Или, может быть, каста. Все стенографистки города, как правило, знают друг друга. Но дружим мы по-особому, и никогда нельзя понять, как мы сходимся в свои особые группы. Но, если уж сходимся, мы друг за друга стеной. Скажем, одной из нас предлагают работу, и она не может ее взять. Тогда она немедленно дает адрес остальных своих подружек, это уж как закон… — Она осеклась, наверное заметив на моем лице выражение крайнего нетерпения. — Значит, вас интересует некая Марите… Марите… — Она помолчала. — Да, я знала одну стенографистку с таким именем, и она работала тогда в горисполкоме. Фамилия ее Давидайте. Да, да, Давидайте, Марите Давидайте. Это была очень молоденькая стенографистка и страшно неопытная. Мы однажды взяли ее на парламентскую работу и потом мучились с ней невероятно. Да, да, я ее помню, красивенькая такая блондиночка с большими светлыми глазами. Между прочим, болтали, что у нее роман с каким-то русским из Москвы. Впрочем, почему я говорю — с каким-то? Я его видела на одном совещании и даже стенографировала его выступление. Очень темпераментно говорил и оттого страшно быстро. Записывать его было невероятно трудно. Я хоть и училась стенографировать по-русски, и, между прочим, в Петербурге, но к сороковому году успела забыть многие русские слова. Но ничего, я все-таки справлялась… Нет, то, что он говорил, я не помню. Стенографистки вообще никогда не помнят то, что записывают. Какой он был из себя? Ну, статный такой, светлые волосы. Я бы сказала, что он был юношей шведского типа… Нет, о Марите я больше ничего сказать не могу. Боже мой, что для меня Марите, если я за войну потеряла всех своих близких и давних подружек! Осталась одна, как старое дерево в чистом поле, словом не с кем перекинуться. Только то и делаю, что читаю, читаю, читаю. А нынешние книги мне не интересны, а многое просто не понимаю. Скажите, пожалуйста, почему теперь так мало пишут о любви?..
Уйти от нее оказалось гораздо труднее, чем ее найти. Она и в прихожей продолжала тараторить — теперь уже про то, что подготовка стенографисток в наши дни поставлена отвратительно и что, будь она на месте начальства, она бы не доверяла ни одной стенографистке моложе сорока лет…
Давидайтисов в Каунасе проживало не меньше, чем Давыдовых в любом большом русском городе. Перенумеровав полученные в справочном бюро квитки с адресами, я начал методический поиск. В оставшееся до темноты время посетил три семьи Давидайтис. Ничего похожего. На другой день с утра впустую съездил еще по четырем адресам.
И вот в руках у меня квиток под номером восемь. Он привел меня на тихую, утопающую в зелени окраинную улицу. В пестрой оборке палисадника притаился одноэтажный домик. Из окна уже заметили, что я стою перед калиткой, и на крыльцо вышел мужчина. Он был без пиджака, и подтяжки на его округлом животе были похожи на меридианы глобуса. Он подошел к калитке и впился в меня острыми, подозрительными глазками.
— Да, да, этот дом… принадлежал Давидайтисам… до сорок седьмого года, — сиплая одышка разрывала фразу. — Я купил у них… этот дом… А в чем дело?