Она что-то знала
Шрифт:
Придётся быть противным и отвратительным, и сносить презрение тех, кто назначен быть светлыми лучами, дивными звуками и чудными красками. И напрасно молил бы призванный быть червяком, чтоб его вдруг назначили
С их стороны было бы мило, если бы они хотя бы в двух словах объясняли назначение. Потому что путаница.
Кто там идёт? Кто идёт? Тот, кто знает, что делать. У него в руках коробочка гвоздей. Будет ли он спать на них, распнёт ли кого или повесит на стену портрет любимого революционера – важно только то, что эти гвозди у него есть. А у вас их нет. А были. А выдавали
У меня
Знает луна и охотно струит в мир серебристую ленту снятого ею бесконечно печального фильма о том, что веками приходится ей наблюдать по ночам, но никто не умеет смотреть лунные ленты, было когда-то два-три немецких безумца, да отцвели уж давно голубые цветы.
Мои насмешки над романтизмом выдают скрытую страстную к нему привязанность и довольно неуклюжие попытки преодоления её.
Сидите и хлопаете в ладоши. Чё ни покажи – хлопают, суки! А где гнилые помидоры? Итальянцы за фальшивую ноту любой знаменитости помидорчиком в рыло залепить могут. За культуру надо бить и убивать! А если этого нет, значит, ничего этого и не нужно никому, понятно? На хер всех ваших Брамсов…
Это опасные речи. Очень опасные. Они могут весьма и весьма кому-то понравиться. Хочетсябить и убивать – почему бы не за культуру? А мне что делать? Я назначена формулировать опасные речи.
её душа, истеричная девчонка-подросток, редко выбирающаяся из-под завала профессиональных деформаций и спекулятивных построений хитрого ума, теперь требовала немедленной выпивки и себе – искренних слов, отчаянных воплей, слёз побольше, песней понадрывистей. «Mon Dieu, mon Dieu…» – заводила утробным голосом французская святая шлюха, душа получала свою дозу и
Ха, душа! Она всегда найдет свою дозу! её не проведешь!
известные нам свидетельства и описания истины указывают на то, что она, во-первых, скрыта, окутана покрывалом, во-вторых – что откинувший покрывало и увидевший истину должен ослепнуть. Хотелось бы узнать, где здесь найти место для юмора?
Видимо, юмор заключён в самой этой статуе под покрывалом. Или, возможно, в покрывале.
что прививка духа к женской земной природе – назойливо повторяющийся, мучительный, трагический и неудачный эксперимент. Вот будто кто-то – да хоть та же Премудрость Божья, Афина, София, Василиса – хочет воплотиться и не может. Потому, что мир, который создал её сын, ещё ниже и несовершеннее, можно сказать – дегенеративнее, чем она сама, если продолжать бредни
Бредни, между прочим, тоже имеют право длиться в истории. У всех идей есть одинаковое право на жизнь: а дальше всё зависит от их хватательной силы. Кто больше зацапал людишкиных голов, тот и победит.
– Развитие духовного начала в женщине в девяносто девяти случаях из ста приводит её к самоотрицанию и ненависти к своей природе.
– Да неправда!
– В одном оставшемся, в лучшем случае – к равнодушию.
– Не могу согласиться. Вот вы сами, вы лично, что – разве ненавидите себя?
– Ненавижу
Кто
Истина вне меня. И она мне… отвратительна. Это так, и я с этим живу и буду., наверное… смиренно жить дальше, зная истину и зная, что она мне отвратительна
А представляете, если б я таким макаром всю книжку залудила? что, думаете, я хуже европейских графоманов? Но не могу: доктор Чехов не велит.
Может, и не Кострома, а Колыма. Но что-то русское.
Россия это вещь. В России ещё так много действительности! Крупной, нажористой, дурно пахнущей, аппетитной действительности. Они этого ничего не понимают, аборигены. Я понимаю. Но мне туда, в действительность, уже никогда не попасть. Я очерчена – вокруг меня ментальная пустыня, моя пустыня. Пустыня, звезды, ночь
Хватит бормотать. Мы возвращаемся в Горбатов. Водка нагревается вообще.
31э
Надо бороться и держаться крепко. Слушать простое, земное, житейское, смотреть на земную жизнь, на кота, на чашку, на людей, озабоченно жующих. Не надо думать о том, что с земли уводит. Уведёт – не вернёшься.
Горбатовцы, предъявив себя, стали требовательнее поглядывать на гостью: не скажет ли чего душеукрепляющего, полезного. Не заворачивается ли чего в Питере, как бывало, по окраинам и подвалам. Не стал ли кто пророчествовать, нет ли кружков истиноискательских, не пошла ли бродить по лавочкам новая Блаженная?
– Пророчеств не слышала, – ответила Анна, – а кружков всяких, наверное, предостаточно. Знаете, я что-то устала от Петербурга. Нет покоя. За город теперь крепко взялись эти… как их и назвать?.. Лиля Ильинична, ваша подруга, Алёна, называла их крысами. Ну, назовём агрессорами. Всё в стройке, в ремонтах. За два года до трёхсотлетия началось – и вот до сего дня, шесть лет как не найти спокойного уголка. Грохот, шум, пыль, тросы, краны, вибрация. Постоянно вибрация – у меня дом на что крепкий, послевоенный, и то не уснуть. Новый какой-то город прорастает сквозь старый Питер – и старый Питер ему сильно мешает раскинуться на просторе. А кто там живёт, в новом городе, что за люди, о чём они думают – я и понятия не имею. Я оттуда никого не знаю. Мы не смешиваемся ведь никак. И чем больше строек, тем больше и вибрации – а от неё дома портятся, идут трещинами. То есть такая трагикомическая история – чем больше строишь и ремонтируешь, тем больше разрушений…
– Даже у нас на Космонавтов, уж на что край света был, сквер порушили и девятиэтажку построили, – добавила Алёна. – А в центре ни одного знакомого магазина не найти. Всё новое. Опять – двадцать пять новая жизнь…
– Да, – задумчиво молвил Октябрь Платонович. – Мы люди перелома. Переломанные мы люди! Переделали нас, переломали об колено, с одного на другое. У кого срослось, а у кого и не срослось. Да если и срослось, так переломанная нога – не то что здоровая.
– Жизнь меняется! – заявил Касимов. – Это закон жизни. Везде так.