One for My Baby, или За мою любимую
Шрифт:
Я ехал в первой машине вместе с родителями Роуз. Я не мог найти нужных слов, чтобы хоть немного утешить их, потому что таких слов просто не существовало. Но на этом мои беды не закончились. Я чувствовал полное отсутствие связи между собой и ее родителями. Мы уже стали друг другу чужими, и в ближайшем будущем я должен был навсегда исчезнуть из их жизни, а они — из моей. Та, что связывала нас, лежала в машине, ехавшей перед нами, в сосновом гробу, накрытом тремя венками из алых роз. Один венок от родителей Роуз, второй — от меня и третий — от моих папы с мамой. Разные венки, символизирующие разное горе.
И вот кортеж достиг небольшого холма, на вершине которого располагалась церквушка Внизу раскинулись
Викарий, который никогда в жизни не видел Роуз, начат рассказывать собравшимся о ее чудесном характере. Он, конечно, старался изо всех сил, этот несчастный священник. Ему удалось чуть ранее побеседовать с друзьями Роуз и со мной, и сейчас он вещал о ее удивительном чувстве юмора, душевном тепле и любви к жизни. И только когда слово взял Джош, вскарабкавшийся на постамент, я начат понимать, что слова могут иметь какой-то смысл.
Он вспомнил несколько цитат каноника Генри Скотта Холланда.
— «Сама по себе смерть ничего не значит, — грустно начал мой приятель. — Я как будто проскальзываю в соседнюю комнату. Я — по-прежнему я, а ты — это ты. И то, кем мы были друг другу раньше, тем же мы остаемся и теперь».
Я попытался сосредоточиться и взять себя в руки. Я хорошо понимал, что для родителей Роуз, этих тихих спокойных людей, горе было безутешным. Еще бы! Ведь они так гордились своей дочерью-юристом. С этими достойными людьми я проводил рождественские вечера, а теперь, возможно, больше не увижусь никогда. Я даже не мог поставить свое горе на один уровень с тем, что пришлось пережить родителям Роуз. Их потеря была куда ужасней, нежели моя. Сегодня им приходилось делать самое страшное в жизни — хоронить собственного ребенка.
— «Называй меня так же, как и раньше, — продолжал Джош. — Говори со мной так же, как это было раньше каждый день. Не меняй своего тона, да не зазвучит в нем твое горе и грусть. Смейся так же, как мы с тобой смеялись над разными мелочами. Играй, улыбайся, думай обо мне. Молись за меня».
Я не испытывал того необъяснимого покоя, который неизменно овладевает душой и сердцем, когда хоронишь пожилого человека. Джош старался, как мог. Но дело в том, что этот черный день наступил лет на пятьдесят раньше, чем следовало бы. Просто какое-то насилие над естественным ходом событий, над самой природой. Как бы я ни старался вслушиваться в слова Джоша, как бы ни пытался убедить себя, что родителям Роуз сейчас намного хуже, я никак не мог отделаться от одной-единственной эгоистичной мысли: я хочу вернуть назад свою жену!
— «Пусть мое имя останется таким же привычным и обыденным в твоем доме, как это было всегда, — монотонно произносил Джош. — И пусть оно произносится просто, без тайной мысли встретиться с призраком. Жизнь и теперь значит точно то же, что значила и раньше. Она остается прежней, закон непрерывности и целостности бытия сохраняется. Что такое эта смерть? Просто пренебрежимо малая составляющая, единичный случай, который в целом ничего не меняет. И почему нужно забывать обо мне только оттого, что меня теперь не видно? Я буду ждать тебя некоторое время, я здесь, я рядом, буквально за углом. Все хорошо».
Я почувствовал себя ужасно, когда похоронная процессия тронулась за гробом на церковное кладбище, потому что сразу же ощутил на себе множество посторонних глаз. Все присутствующие жалели меня, но я не нуждался в их жалости. Я мужественно крепился и в общем держался достойно, и мы продолжали медленно двигаться вперед. Потом стало еще хуже, когда у свежей могилы родители Роуз уже едва поддерживали друг друга, а кому-то из ее подруг стало плохо. Но я и здесь устоял на ногах
Вот только потом, когда ко мне подошел распорядитель церемонии (их теперь не называют гробовщиками или похоронными агентами, как это было раньше), отвел меня в сторонку и тихо поинтересовался, стоит ли закапывать венки вместе с гробом или оставить их на могиле, я не выдержал и сломался.
— Пусть все будет рядом с ней, — сказал я. — Закопайте венки вместе с ней.
В этот момент нервы мои сдали, и я разрыдался.
Я плакал не из-за собственного горя и не из-за горя ее родителей. Я даже плакал не по самой Роуз, а по тем детям, которые никогда у нас не родятся.
Когда я вхожу в крохотную квартирку моей бабушки, я не устаю удивляться. Это малюсенькая коробочка в большом многоквартирном доме, и весь интерьер выдержан в стиле минимализма. Так обычно бывает в ресторанах или, скажем, картинных галереях. Белые стены, пустые светло-кремовые пространства, удивительная строгость и скромность обстановки, претендующие на модный стиль.
Разумеется, моя бабуля не следит за последней модой в области интерьера. Просто несколько лет назад, когда после издания «Апельсинов к Рождеству» мы с родителями перебрались в новый дом, бабуля отказалась ехать с нами. Ей надоели бесконечные лестницы, и тогда муниципалитет переселил ее в эту чистенькую беленькую квартирку.
— Я слишком ценю свою свободу, — пояснила она мне свой выбор.
Телевизор в ее квартире включен, но работает без звука. Вместо этого играет пластинка Синатры, один из его концертных альбомов, причем, по моему мнению, самый лучший. Нет, бабуля не настолько интересуется музыкой, но я знаю, что песни Синатры напоминают ей о дедушке. Это даже нечто большее, чем простое напоминание. Когда Фрэнк поет «Ты возвращаешь мне молодость», «Давай полетим на Луну» или «Тень твоей улыбки», бабушка ощущает нечто вроде незримого контакта с дедом.
На камине стоят сувениры, привезенные и подаренные ей другими людьми. Моя бабуля обожает всех этих дурацких ухмыляющихся испанских осликов и злобных маленьких лепреконов. Кроме того, здесь же, на каминной полке, расположились семейные фотографии. Роуз и я в день нашей свадьбы. Я в детстве и в младенчестве. Свадьба моих родителей. Ее собственная свадьба: она, совсем молоденькая черноволосая девушка с доброй улыбкой на устах, держит за руку своего мужа и буквально сияет от счастья.
Однако белизна квартиры остается удивительно равнодушной к проявлениям чьей-то чужой жизни. Просто у бабушки не было долгих лет, в течение которых она могла бы оживить данное пространство, чтобы оно задышало ее присутствием. Так, как всегда было в нашем старом доме. И вряд ли это вообще ей удастся. Вот о чем я думаю, пока она возится на кухне с чайником. Бабуля запрещает ей помогать, ссылаясь на то, что я — гость, а она — хозяйка.
— Он приходил сюда, — говорит она. — Вчера. Со своей любовницей.
От неожиданности я теряю дар речи, потом уточняю:
— Отец?
Она кивает и мрачно ухмыляется:
— Да. Со своей любовницей.
— Он приводил сюда Лену?
— Свою любовницу. Свою милашку. Шлюху. Проститутку.
Я рад, что моя бабуля не одобряет отцовского поведения. Она недовольна тем, что ее сын развалил нашу маленькую семью. Бабушка до сих пор приходит к нам обедать по воскресеньям. Кроме того, раз в неделю либо мама, либо я отправляемся по магазинам, а потом привозим ей продукты. Разумеется, мы каждый день разговариваем по телефону, даже тогда, когда нет новостей и сказать друг другу нечего. Мы все стараемся делать вид, будто в нашей семье ничего страшного не произошло, и меня это немного успокаивает. Но сейчас ее злословие в отношении Лены меня настораживает. Я не улыбаюсь и не киваю, чтобы поддержать ее.