Ооли. Хроники повседневности. Книга первая. Перевозчик
Шрифт:
– А, так и должно быть. Ойа же. Потому и не говорят потом – ведь не то, чтобы запрещал кто. Просто – вот поди же ты, объясни. А и не стесняйся, как видел – так и скажи. Аши-то можно уж.
Мичи, наконец, решился:
– Ладно. В общем, тут много всего, но суть такая: я – вроде корабля такого, который ни к одному порту не приписан. Нигде надолго не могу задержаться. Как будто и живу только в море: от одного берега отплыл, к другому еще не пристал. И вот тут-то мне самое место и есть. А берега, они зовут: давай, Мичи, сюда! И я вот не просто так посреди моря болтаюсь, а вроде как по делу иду – как если и правда, очень нужно мне было к берегу. Только… не мне это, а скорее, берегу самому нужно – чтобы доплыл я. А мне – чтобы волны только, и брызги, и паруса под ветром – и все. Но просто так ведь – нельзя, нужен, не знаю… повод какой-то. Чтобы было куда плыть. Только это куда – как раз не самое важное. Как-то так. Уфф… чепуха какая-то получается…
Аши смотрел на него, со своей добродушной хитринкой в глазах – и явно был на шаг впереди.
– А вот представь: идешь ты, это, по Середине. И тут, значит – Аши! Рукой махнул, в лодку сел к тебе, говорит: а свези-ка ты меня к Северному. Повезешь?
– Повезу. Четверть меры медью – и всех делов.
– И вот, стало быть, подходим к Северному, уже и потрохами рыбьими завоняло,
– Да туда же идти пол-дня! Нет, ну так посмотреть – почему бы и не сходить? Обойдется только дороговато – меньше кошти туда перевозчика не найти.
Аши откровенно уже посмеивался:
– Ладно, ладно. Идем это мы с тобой на Хиобе, дошли до… чего там, на полпути-то? Ну, пусть до ойаны этой, которая на Урсиа. Тут-то, значит, Аши и говорит: а причаль-ка, знаешь ли, прямо здесь. Восемь медяков тебе отсчитал, все по-честному, значит, да своей дорогой-то и пошел. Не поплыл, стало быть, на Хиобе. Остался. Что скажешь?
– Ну, а мне-то что? Остался себе, и остался. Можно подумать, так уж мне сдался Хиобе этот! Я бы, кстати, от Урсиа себе потом подобрал кого – не порожняком же к Середине идти. Получается – ходу меньше, а денег больше. Да и места там, кстати сказать, чудесные! Идешь себе, по сторонам поглядываешь – а кругом все башенки, садики, мостики их воздушные, одно удовольствие…
– Значит ты, говоришь, случайно себе занятие выбрал?
До Мичи, кажется, стало доходить, к чему клонит Аши:
– То есть… Нет, подожди… Хочешь сказать, что…
– Чего Аши не скажет, так это что такке – судьба тебе. Но!
Это «но» его прозвучало первой тяжелой каплей большого дождя. За нею – внезапно, как летний ливень – на Мичи обрушилось понимание. Он чувствовал такую чистоту, свободу и легкость, словно дождь этот и правда начисто смыл груз тяготивших его мыслей, положив конец привычной уже беспросветности. Под слоем пыли и грязи вдруг обнаружилась незаконченная, но полная понемногу проявляющегося смысла картина его жизни: удивительная мозаика, складывать которую, кусочек за кусочком, всегда и было любимым его занятием. Пока он не начал постепенно терять себя в однообразной, затягивающей повседневности. Пока не начал превращаться в такке – и это тревожило его, тревожило сильно: он все еще способен был осознавать, что медленно соскальзывает куда-то, где вовсе не хотел оказаться – и не знал, как остановиться, не умел найти выход.
Первые деньги на воде приходили легко: стоило лишь остановиться на взмах руки, поработать немного веслами. Это казалось делом настолько простым, что Мичи, всегда умеющий найти доброе применение лишней монетке, искренне радовался возможности перехватить таковую, от случая к случаю. Даже когда он обнаружил, что нехитрое это ремесло вполне способно его прокормить – стоит только уделить ему больше времени – он все же долго не допускал и мысли, что перевозка могла бы стать постоянным его занятием. Рожденный – в этом он не сомневался – для чего-то совершенно иного, он обдумывал дальнейшую свою судьбу, присматривался, пробовал свои силы. С какой-то все более пугавшей его неизбежностью, однако, он снова оказывался в собственной лодке, высматривая, не махнут ли ладонью с берега – отчего-то всякий раз выходило так, что занятие такке, в сравнении с прочими, приносило ему куда больше звонкого серебра – и куда меньше досады и раздражения. Это вовсе не было хорошо – скорее, не настолько плохо, как все остальное. Он негодовал на себя, зная, что способен на большее, и относя неспособность вырваться из замкнутого круга исключительно на счет собственной лени и глупости – но дело, как становилось ему ясно только теперь, было совсем в другом. Он искал занятие, которое бы ему соответствовало – но проблема заключалась в том, что ремесло такке и соответствовало ему, подлинной его природе, самой основе его существа. Впервые – с тех самых пор, как перестал радоваться случайно заработанному на воде медяку, и принялся, можно сказать, загребать их веслами – он подумал о теперешнем своем способе добывать средства на жизнь с благодарностью и теплотой. Напряжение, скопившееся в нем, таяло, исчезало бесследно. То, что казалось ему неразрешимой проблемой, оказалось крепким, устойчивым и надежным основанием его жизни; положение дел, из которого он искал выхода, само по себе было выходом: способом, позволявшим тому, что виделось и понималось сейчас как внутренняя его структура, абстрактная суть, проявлять себя в мире вещей и слов.
Очевидно, что путь этот был для него вовсе не единственно возможным – даже и явно не самым удачным. Но Мичи знал – стесняясь себе в этом признаться – что все эти годы был превосходным такке. Он понимал теперь, что смог столь очевидно преуспеть в искренне нелюбимом деле только лишь в силу того, что оно – пусть и на самом низком уровне – соответствовало складу его личности, и ясно чувствовал внутри себя источник неисчерпаемой силы, готовой проявляться снова и снова, не изменяя своей природе, но приспосабливаясь к обстоятельствам – даже к собственным его лени и глупости. Мичи улыбался: он был совершенно уверен, что сила эта однажды обязательно найдет себе новое выражение, новый способ разворачиваться, разматываться, становясь нитью его судьбы. Он все так же не имел ни малейшего понятия, как именно это произойдет, или чем ему следует заниматься – но знал, что может положиться на нее, довериться ей. Беспокоиться было не о чем. С нежностью разглядывал он яркие, отчетливо всплывающие перед мысленным взором картинки – свое потайное собрание хороших дней - и удивлялся, сколь многим был обязан воде.
За четыре года Мичи узнал Город, как знает его мало кто – разве что именно перевозчики. И поскольку перевозка, сама по себе, никоим образом не исчерпывала круга его интересов, замечал Мичи гораздо больше, нежели видит обычно такке. Поначалу, конечно, Город просто ошеломлял его; Мичи казалось невозможным не то, что узнать его до конца – но даже и просто запомнить: что где находится, как до чего добраться. Понемногу, однако, учился он находить верный, хороший путь в сплетении городских каналов. Самый короткий, как выяснялось, редко оказывался самым быстрым – а дороги прямые, общеизвестные и вообще были, чаще всего, вовсе не лучшим выбором. Каналы с односторонним движением стали кошмаром первых его месяцев на воде: свернув в такой по ошибке, оставалось только бесконечно идти вперед, пока не найдешь подходящего поворота – и все это под насмешки или ворчание пассажиров, по вине незадачливого перевозчика вынужденных потратить на дорогу времени больше вдвое, а то и вчетверо; разумеется, на цене поездки все это если и отражалось, то разве в меньшую – по очевидным причинам – сторону. И все же, в подобных случаях двигаться по прямой было лучше, нежели пытаться развернуть лодку и пробираться назад во встречном потоке: за такое можно было не только расстаться с доброй полумерой кошти, попавшись на глаза городской страже, но и запросто огрести веслом от кого-нибудь из бывалых такке, которым и без таких помех несладко приходилось в переполненных лодками, едва проходимых каналах. Разобравшись даже, где и в какую сторону нужно плыть, оставалось еще освоиться со множеством тупиков, завалов и слишком узких, для кряжистой его лодочки, боковых проходов; необходимо было держать в уме, в какое время удобнее двигаться основным каналом, вместе с потоком лодок, а
Перехватить медячок, приняв на борт попутного пассажира, по силам было кому угодно – изо дня же в день зарабатывать на жизнь перевозкой было занятием непростым. Прошло больше года, пока Мичи в достаточной мере освоился с новым своим ремеслом; даже и разобравшись уже, что к чему, такке себя он по-прежнему не считал, и рассматривал текущее состояние дел в качестве выбора исключительно временного. Положение было довольно странным: работать и соображать ему приходилось не меньше любого перевозчика, которому всякий день на воде добавляет опыта. Хорошему такке, однако, подобный опыт верно служил бы остаток жизни – вполне оправдывая цену, которой приобретался; что же касается Мичи, мечтой его все так же оставалось обсушить весла и покинуть, наконец, лабиринт городских каналов – желательно, поскорее и навсегда. Что же толку было ему тогда в изучении всех этих хитростей, которыми прямо таки изобиловало ремесло такке – как впрочем, пожалуй, и всякое прочее?
На втором году перевозки, однако, в хорошем знании Города Мичи открылся смысл, прежде не очевидный. Пришел он вместе с ощущением легкости – ибо само по себе занятие такке перестало поглощать его целиком, как это было прежде. Теперь Мичи почти уже не приходилось думать: где бы свернуть, с какой стороны зайти; не нужно было напряженно высматривать опасные камни, торчащие тут и там; не было нужды гадать, сумеет ли лодка его протиснуться в сомнительную лазейку. Легко расходился он и с прочими лодками, предугадывая чужие маневры – что, учитывая царившие на воде нравы, было значительным достижением. Все это больше не занимало Мичи; он делал свое дело, уделяя тому внимания не больше, чем требовала сама обстановка – иногда мгновенно собирался для сложного хода, но большей частью орудовал веслом размеренно и спокойно. Мастерство пришло незаметно, и работа не была уже теперь ни ежедневной борьбой, ни чередою опасных происшествий. Теперь Мичи отчасти даже и понимал умелых, бывалых такке: глядя прежде на рваную, дерганую их манеру вести лодку – будто не было в целом мире важнее дела, чем выиграть жалкую панту времени – обыкновенно он то негодовал, то поражался глубине глупости человеческой, неистребимой и разрушительной. Создавать столько опасностей, себе и другим – и ради чего? Однако же все эти резкие их движения, внезапные повороты, попытки непременно пробраться путем кратчайшим – хоть бы, казалось, и вовсе непроходимым – при очевидной своей бессмысленности оставались способом как-то скрасить однообразие повседневности. Освоившись в Городе, наловчившись вести лодку хорошим ходом, справившись с обычным для новичка напряжением, всякий такке неизбежно оказывался лицом к лицу с худшим своим противником: скукой – и, так или иначе, ввязывался с ней в войну затяжную и безнадежную. Каждый вел ее, как умел и считал нужным. Избавившись от необходимости вкладывать всего себя, целиком, едва ли не в каждое движение весла, новоприобретенной своей свободе Мичи нашел применение лучшее, нежели безумные гонки с другими возчиками. Он смог, наконец, разогнуться, поднять голову, оторвать глаза от воды, оглядеться по сторонам – и Город мало-помалу принялся открываться ему, показывать свои красоты и чудеса, поскольку изобиловал, как оказалось, уголками поистине удивительными, местами странными, мало кому известными. Мичи вглядывался в его старые, берегущие древнюю тайну камни; любовался роскошью ухоженных садиков, изящной вязью кованых ограждений, поражался замысловатым, перетекавшим одна в другую постройкам, что словно бы жили собственной жизнью – прирастали, карабкались ввысь и вширь, смыкались, развиваясь безо всякого плана и замысла, поглощали всякий клочок земли и нависали уже над водой, рушились, восстанавливались, сгорали порой дотла – и отстраивались заново неизменно, день ото дня меняя обличье Города. Мичи подмечал редкие теперь уже отдельные островки, бережно хранившие первозданную красоту старого Ооли, сам дух давно ушедшего времени; касался ладонями каменной кладки замшелых стен, пытался представить былое их назначение, вообразить себе жизнь тогдашнюю, размышлял о событиях, которым были они свидетелями и участниками. Вскоре уже открыл Мичи для себя немало замечательных уголков, оказываться в которых неизменно доставляло ему особое удовольствие – так что он старался не упускать случая, и выстраивал путь так, чтобы непременно пройти мимо какого-нибудь из любимых своих местечек. Мичи считал их уже своими – ибо красота и своеобразие по праву принадлежали всякому, способному разглядеть, оценить, понять. Основания древних башен, колонны былых дворцов, высокие арки Водовода и каменное резное кружево старых храмов – хоть бы теперь и служивших приютом дешевых гостиниц, торговых контор и сомнительных заведений – таковы были новые друзья Мичи, и он гордился и наслаждался той особой, молчаливой близостью, что складывалась теперь у него с Городом. Мичи жил в собственном своем Ооли – и Город его был совсем иным, нежели тот, что знаком был всем остальным, вечно занятым своими делами, едва ли умеющим посреди суеты житейской остановиться и осмотреться, прислушаться, задуматься, помолчать.
И так же точно, как стремился он разглядеть затаившуюся в обыденности красоту Города, приучился Мичи поглядывать и на своих пассажиров. Всякий раз, сталкиваясь с проявлением грубости и невежества – делом вполне привычным для городских обывателей – Мичи долго не мог прийти в себя; раздражение сменялось досадой, а сама мысль о том, что именно среди подобного сброда и придется ему провести остаток дней, представлялась невыносимой. Грязные, шумные, мелочные, сварливые, начисто глухие ко всему, что выходило за пределы самых, что ни на есть, простецких потребностей и удовольствий – такими представали перед ним оолани; таковыми, пожалуй, они, в большинстве, и были: что правда, то правда. И все же, мало-помалу, наловчившись кое-как улаживать дела с этой публикой – освоить принятую среди простецов манеру держаться и разговаривать оказалось не сложно, однако довольно-таки противно – Мичи начал даже и в людях порой подмечать кое-какие проблески, отсветы, отпечатки; по едва уловимым черточкам учился он угадывать человека, не до конца еще растратившего себя в извечной битве за жалкий клочок места под солнцем. Пытался поначалу о чем-то с такими и заговаривать; быстро убедился, впрочем, что добраться до вещей по-настоящему глубоких, важных за одну короткую поездку не успеть никак – даже если беседа, что называется, задавалась. В большинстве же случаев спутники его, стоило разговору выйти хотя бы отчасти за пределы обыденности, либо тут же и замыкались, ощущая себя неуютно на незнакомой еще волне, либо резко возвращали ход беседы в привычное для себя русло: погода, цены, житейские неурядицы, лодки, дела гильдейские, любовные похождения, ну и – где, да чего, да с кем было сколько выпито. Тем не менее, в каждом своем пассажире, будь тот и простецом среди простецов, Мичи старался теперь разглядеть нечто особенное. Удавалось это ему, хоть и не в каждом отдельном случае, но, все же, не так уж редко. Красота присутствовала в мире – неуловимая, драгоценная; она вплеталась сияющей нитью в грубую ткань жизни, едва заметно проступая в ее плетении, охотно и щедро вознаграждая всякого, кто не жалел труда на ее поиски.