Опасная колея
Шрифт:
— А это уж как Екатерине Рюриковне будет угодно! Во всяком случае, она выглядит куда умнее Лзаньки. Сейчас последнюю спасает очарование юности, но с летами она наверняка уподобится матери. А графиня Золина, согласитесь, непроходимая дура.
— Почему вы решили, что непременно уподобится?
— Да потому что они и сейчас чрезвычайно схожи внешне, разница только в возрасте.
— Осмелюсь напомнить, милостивый государь, что вы, как выяснилось, тоже весьма похожи на свою мать, и не только внешне. Значит ли это,
— Испытывал. Но стараюсь о том забыть. Разу уж пришёлся однажды Золиным настолько не ко двору, что те предпочли околдовать родную дочь…
— Ах, да при чём тут вообще Золины! Вы на Лизаньке собирались жениться, или на её семействе? Мало ли браков свершается против родительской воли? Нужно уметь бороться за своё счастье! Вспомните драматургию, в конце концов! Вспомните этих… ну, как их? Уильям Шекспир написал… Они ещё отравились под занавес…
— Вот-вот! Весьма показательный пример! Нет уж, превращать свою жизнь в слезливую театральную пьеску я не намерен.
— А папенька огорчился бы, если бы узнал, как вы отзываетесь о творчестве Уильяма Шекспира! — мстительно заметил хороший.
— Он не узнает, если вы сами однажды не ляпнете сдуру, — отмахнулся плохой. — И потом, я не о Шекспире, а о своей собственной истории. Каковая, впрочем, и на слезливую пьеску не тянет, больше отдаёт фарсом. «Сыскной пристав или Зачарованная невеста», покойник Понуров в роли главного злодея! Спешите видеть, один день и то проездом!
Хороший брезгливо поморщился:
— Вы, Роман Григорьевич, отвратительный циник.
— Лучше быть циником, чем несчастной жертвой обстоятельств!..
Так и не договорившись с самим собой, Ивенский пробудился окончательно.
Обнаружил себя в комнате, довольно просторной и чистой, правда, бумажки на стенах пообтрепались снизу. Ну, да, по-хорошему, их бы следовало совсем ободрать. Более безобразных обоев Роману Григорьевичу видеть ещё не приходилось: малиновые, если не сказать, багровые, с огромными бронзоватыми розами, намалёванными не бог весть каким искусником, они производили поистине гнетущее впечатление, рождали в душе неизъяснимую тоску. Но здесь, в глухих муромских лесах, их, должно быть, считали верхом великолепия, и обтрёпанные места старательно подклеивали вощёной бумагой.
Впрочем, если отрешиться от мрачных стен, обстановка была недурна, и диван оказался без клопов. Кроме дивана здесь имелись ещё две кровати, на них спали, укрытые по самые носы, Удальцев и Листунов — первого Роман Григорьевич мог видеть лично, второго распознал по характерному свистящему всхрапу. Время от время оба надсадно кашляли. В углу у двери приткнулась вешалка с одеждой, рядом с ней — старомодное кресло на гнутых ножках, не иначе, перекочевавшее, за ненадобностью, из какой-нибудь барской усадьбы. Единственное, чем оно привлекло внимание Романа Григорьевича — это свёртком в красную клетку, лежавшим на сидении; «Цела филактерия, — отметил он с удовлетворением. Под окном стоял стол и несколько
Тут девчонка почувствовала чужой взгляд, обернулась, и вдруг сорвалась с места, выскочила вон из комнаты с радостным воплем:
— Господин доктор, господин доктор! Тот барин, что красивый, очнулись!
— Интересно, о ком она? Кого к нам ещё подселили? — меланхолично подумал Роман Григорьевич и огляделся в поисках четвёртого ложа с красивым барином. Но увидел только патлатую серую кикиморку — она тащила со стола моток ярко-красных ниток.
Вошёл человек средних лет, сухощавый, бородка клинышком, пенсне. Доктор — вспомнил Роман Григорьевич. Кикиморка хотела шарахнуться под стол, но передумала и продолжила своё чёрное дело.
— Ну, как, Роман Григорьевич, очнулись? — нарочито-бодрым, «докторским» голосом спросил вошедший.
Ивенский поморщился — становиться объектом внимания врачебного сословия он не любил. Уточнил холодно:
— Проснулся.
Потом решил, что должен быть благодарен этому человеку за участие в судьбе Удальцева с Листуновым — ведь до сих пор не уехал, не бросил несчастных. Спросил другим тоном, улыбнувшись:
— А как ваше имя, господин доктор? Вы меня уже знаете, а я вас — не имею чести…
— Золин Павел Трофимович, земский врач, — отрекомендовался тот.
Роман Григорьевич сказал, что ему очень приятно, и почти не соврал. Мало ли на свете однофамильцев? Нельзя же ко всем относиться предвзято.
— Павел Тимофеевич, скажите пожалуйста, каково положение моих подчинённых? Что с ними, скоро ли мы сможем продолжить путь?
Тот сокрушенно покачал головой.
— Боюсь, нескоро. У обоих общее переохлаждение организма осложнилось бронхитом. Да и сами вы, Роман Григорьевич, вряд ли сможете подняться в ближайшее время.
— Я? — очень удивился тот. — Отчего же? Я-то совершенно здоров!
— Здоровы, — согласился тот. — Решительно никаких признаков болезни я у вас не вижу. Не считая того, что вы двое суток лежали без чувств, и в некоторые моменты я всерьёз опасался за вашу жизнь.
Двое суток? Вот это новость!
— То-то я такой голодный! — вскричал Роман Григорьевич, не найдя, чего бы сказать поумнее.
Заботами доктора, ему тут же принесли какую-то невразумительную размазню — якобы, голодавшему ничего другого нельзя. Ну, спасибо и на том. Покончив с едой, решил удовлетворить потребность иного рода, для чего кое-как выбрел во двор, вернулся обратно, и понял, что к более продолжительным путешествиям пока в самом деле не готов.
Доктор Золин, сперва настойчиво убеждавший его, что можно обойтись и без прогулки («Прислуга принесёт поганое ведро»), а потом с тревогой следивший за его перемещениями, сразу по возвращении заставил Романа Григорьевича снова улечься на диван и выпить горячего красного вина. Впрочем, заставлять особо не пришлось — он и сам не возражал.
От вина (оказавшегося, к слову, кислющим) сделалось тепло и приятно, гадкая дрожь, что успела завестись в теле по дороге к надворной, скажем так, постройке, полностью прекратилась, Роману Григорьевичу снова стало хорошо.