Опавшие листья
Шрифт:
Andre криво усмехнулся… "Что-то есть… Нездешнее… Фатальная женщина!.. Женщина… "шикрокобедрый, низкорослый, коротконогий пол могло назвать прекрасным только раздраженное чувственное воображение мужчины…" — вспомнил он из Шопенгауэра… — Я выше этого!.."
Он долго бродил по Михайловскому саду, ни о чем не думая. Когда он вернулся домой, няня Клуша таинственно передала ему запечатанное сургучом письмо.
— Посыльный принес, — прошептала на, — наказывал с рук на руки передать.
Andre хмуро взял
Он пошел в свою комнату. В углу за столом сидел Ипполит и зубрил. У него завтра был экзамен.
Andre сел к своему столу, развернул все ту же геометрию. Открылась опять на том, что две параллельные никогда не сходятся.
Осторожно, тихонько вскрыл конверт.
Нервным почерком было написано:
"Andre, умоляю всем святым!.. Папиросы отравлены!.."
Саркастическая улыбка скривила его губы. Andre не сомневался, что Suzanne хотела его отравить. Он долго думал, потом медленно, стараясь не шуметь, разорвал записку и конверт пополам, еще и еще, разодрал на крошечные клочки, перемешал в руке и подошел к раскрытому окну. Было тепло. Ветер завивал пыль на дворе, куры бродили по куче в мусорном ларе. Звонко пел светло-желтый с черным, отливающим в зеленое хвостом петух. На дворе не было никого. Andre бросил кусочки бумаги, и они закружились по ветру, стали падать в ларь, полетели через желтый деревянный забор соседнего дома. Куры жадно бросились на них и стали клевать, затаптывая в навоз. Andre самодовольно улыбнулся.
Ему казалось, что он стал выше ростом, старше, важнее… Ему стало жаль Suzanne.
XXVII
За два дня до Троицы Кусковы переезжали на дачу. Для детей… Михаилу Павловичу, занятому ежедневной службой, без каникул, было не до дачи. Но дети поправлялись на свежем воздухе, набирались сил и это был обычай всех петербургских семей покидать на лето душный Петербург, с его раскаленным асфальтом, известкой, пылью и навозными ямами, и уезжать в деревню на дачу.
С первого года замужества Варвары Сергеевны — каждую весну, — дача была ее заботой. Они жили сперва на прекрасных дачах в Петергофе и Стрельне, со стеклянными балконами, старыми таинственными садами, с барской мебелью… Но прибавлялась, росла семья, уменьшались доходы, и они перекочевали сначала в Удельную, потом в Парголово и Коломяги. Дачи нанимались уже без мебели, с голыми стенами из барочного леса, с щелявыми жидкими переборками из тонких досок, заклеенных продранными обоями.
Теперь они ехали в Мурино, за Лесным. Сообщение с Лесною конкою поддерживал тяжелый дилижанс «кукушка», или "двадцать мучеников", за сорок копеек лениво тащивший пассажиров по каменной дороге восемь верст до Муринской церкви.
В день переезда встали в пять часов утра. Туман клубился над городом. Варвара Сергеевна и няня Клуша, стоя в столовой у окна, глядели на мокрые крыши и гадали: поднимается туман кверху или опускается… Бели опустится — будет для переезда хорошая погода.
— И, матушка барыня, — говорила няня Клуша, — хорошая будет погода. Была бы худая — самоваром бы пахло… А чу! — и не пахнет совсем… Глянь, и камень на дворе мокрый… Опять и голуби гулькают. Они зря не станут гулькать — знать, солнышко чуют. Доедем, барыня, Бог даст, без дождя.
— Будить пора, нянька, детей.
Да встали уже… Федор Михайлович кота свово в корзинку увязывают, чтобы не убег, как в запрошлом годе.
То-то греха было. Очень уже Карабас беспокойный стал. Чует, что на дачу едут. И Дамка, ишь, так и не отходит от вас… Боится, чтобы не забыли.
— Кухонную посуду, няня, уложили?
— Всю… Ахти, барыня!.. Вот, гляди, и забыли таз-то медный… Баринов… так ведь и остался бы! Ну, как варенье варить задумаем, а его нет… Возьмите его у барина в кабинете.
— Сейчас принесу его, нянька…
Чай пили сонные, вялые. Едва допили, унесли самовар и посуду укладывать в корзины с сеном.
По всей квартире валялись мятая газетная бумага и клочки сена. Мебель была сдвинута в беспорядке, что «брать» и что "не брать".
— Федя, Липочка, Лиза! Да наблюдайте вы, ради Бога, — говорила Варвара Сергеевна, — совсем я без памяти стала. А теперь без Suzanne, боюсь, все напутаю… Ломовые придут, все потащут без спроса: им все одно. И будет как в третьем годе — гостиный диван увезли, а Мишину кроватку забыли… Миша-то смотрит, приехали или нет возы? В семь часов обещали, а уже четверть восьмого…
Но ломовые приехали. Две подводы, одна с ящиком синего цвета, другая платформой, запряженные рослыми красивыми лошадями, стояли на дворе у подъезда, и двое таких же рослых, сильных и могучих, как их лошади, мужиков, какие, кажется, только и родятся в России, атлетического вида, в красной и розовой рубахах, в черных жилетках, с нашитыми на спине мешками из грубого холста для переноски тяжестей, с крюками за поясом и с веревками, задавали лошадям сено. Федя был подле с хлебом и солью для лошадей.
— Послушай! Она не кусается? — спрашивал он, осторожно приближаясь к громадной лошади, казавшейся еще больше от широкой, тяжелой, темно-синей дуги, расписанной золотом, зелеными листьями и розовыми цветами.
— Ничего… Не тронет. Она хлеб-то любит!
Варвара Сергеевна в легкой мантилье появилась на крыльце.
— Федя! Федя! Не подходи! Это злые лошади! — кричала она.
— Не бойтесь, барыня, не тронут.
— Брезенты-то взяли?
— Да зачем брезенты, коли погода хорошая?