Опавшие листья
Шрифт:
В Мише росло далекое будущее России, и мать со страхом смотрела на него.
Она принадлежала своими привычками, верованиями, любовью, устремлениями к первой половине XIX века. Воспиталась она в суровый рыцарский век императора Николая I, во времена деспотизма, преклонения перед личностью и красоты жизни во всем. Она как бы росла с ростом молодой русской литературы, в ее памяти свежи были выступления и вся драма жизни Лермонтова. Пушкин коснулся ее поколения ароматом своего свежего таланта, и Тургенев, граф Толстой и Гончаров вырастали на ее глазах. Она приняла реформы императора Александра II, как прекрасное, но тревожное будущее. Ее старшие сыновья принадлежали еще текущему веку. Их зрелость не будет
Тетя Катя, маленькая, забитая приживалка, живущая отцовской пенсией, с сивыми коротко стрижеными волосами, некрасивая неудачница, зачитывалась Писемским, Герценом, Чернышевским и тихонько давала читать "Что делать?" Andre и Ипполиту.
И думала Варвара Сергеевна: "Учит других что-то делать, а сама ничего не делает".
Варвара Сергеевна смотрела на Федю, медленными глотками пившего чай, и думала свои думы. Точно хотела оправдаться перед собою и детьми. Любила ли она его больше других? Был ли действительно он ее любимцем, как утверждали дети и особенно нервная, чуткая Лиза?
"Нет, нет…" — говорила она себе, лаская его нежными взглядами выпуклых прекрасных глаз и любуясь, как может любоваться только мать своим сыном. Все ей казалось в нем прекрасным: его уже большой рост, большая голова, от природы вьющиеся, в золото отливающие, темные густые волосы, красивым локоном стоящие над лбом, мягкие, такие же, как у матери, серые глаза в длинных ресницах и пухлые, еще детские румяные щеки. Он нравился ей как мальчик. "Он добрый, — думала она, — он весь понятный мне, простой — и вот причина тому, что думают, что я его особенно люблю".
— Федя, — сказала она, и ласка дрожала в ее голосе, — ты куда же собрался в мундире? Отчего не в рубашке?
— Сегодня после «часов» Митька будет делать репетицию крестному ходу. Я, мама, в нынешнем году образ Воскресения Христова несу. Знаешь киот большой, весь в серебре, что висит в притворе у окна?
Мать не помнила образа. Но невольно гордость сына его высоким назначением нести образ праздника передалась и ей
— Кто же назначил тебя?
— Теплоухов и Лисенко. Теплоухов очень хорошо ко мне относится. Он просил меня после репетиции остаться помогать ему свечи исповедникам продавать. Теперь, мама, в церкви очень много работы. Весь день мы заняты. И если Мохов не придет, я буду вечером шестопсалмие читать. Ты придешь, мама? Приходи, пожалуйста!.. Мне будет так приятно, что ты слушаешь.
— Приду, — сказала мать. Молодо толкнулось ее сердце. Слушать чтение сына показалось ей чем-то прекрасным и значительным. Давно ли лежал он у ее груди и был таким беспомощным и жалким!
— Ну прощай, мамочка. Иду. Сейчас, я думаю, «часы» кончатся.
III
Федя быстро сбежал по каменным ступеням чистой лестницы, хлопнул внизу дверью, и мать, подойдя к окну, видела, как он легкой походкой прошел по узкой дорожке в две плиты от крыльца к воротам, насквозь через двор. У ворот Федя оглянулся. Он знал, что мать будет провожать его, и улыбнулся ей. Он вошел в сумрак ворот, мощенных камнем с двумя деревянными полосами, и вышел на улицу.
Славно пахло весною. Снеговые кучи, еще третьего дня лежавшие вдоль панелей с черными тумбами, были убраны, и рослые дворники в белых передниках метлами наводили на улице порядок.
Вся Ивановская, широкая пустынная, сверкала в золоте солнечных лучей, и в дальнем конце ее лилово нависли на желтые заборы сады подле деревянных старых домов и трактиров. Мокрые камни мостовой блестели. Мутная грязь, смешанная с конским навозом, подгоняемая метлами, весело журча и загораясь на солнце огоньками мелкой ряби, текла к сточным трубам, и там по-весеннему пели крутящиеся мутные воронки. На углу Кабинетской дремал извозчик, сидя на козлах пролетки, где-то ехали подводы с листовым железом, и далекое дребезжание говорило Феде о чем-то деловом и нужном.
Дамка, дворняжка, мохнатая белая с черными пятнами, гулявшая с кухаркой, с радостным повизгиванием кинулась к Феде и ласкалась к нему, пачкая лапами его синий мундир И чуть не валя его с ног.
— Будет, Дамка! Ну разве можно так!.. Всего вымазала. Ах, какая! — ласково говорил Федя, стараясь погладить собаку по голове. — Да отзовите ее, Аннушка, я с ней не справлюсь.
Как все было весело и радостно в это апрельское утро! Как солнечно-желт был милый Петербург!.. Какие чудные запахи весны, бодрящей свежести водного простора Невы, мокрого камня, смолы и дегтя были разлиты в прозрачном легком воздухе!.. Как ясно было светлое, чистое, бледно-голубое небо!
Федя перешел на теневую сторону, где длинное, крашенное коричневой масляной краской тянулось двухэтажное здание гимназии. Сердце его билось, каждым нервом молодое тело чувствовало красоту весны и солнца!
Он вошел в ворота, а за ними в дверь налево. По темному коридору, мощенному каменными плитами, Федя прошел в раздевальную, где настежь были открыты двери на просыхающий гимназический двор с большим старинным садом позади.
Было очень соблазнительно пройти на двор и в сад, где широкими стволами чернели липы и дубы, помнившие Петра Великого, но Федя удержался. На вешалках висело несколько серых с синими петлицами пальто и синих с белыми кантами фуражек, и по номеркам, на которых они висели, Федя сообразил, что Теплоухов и Лисенко, главные распорядители крестного хода, были в гимназии.
Повесив фуражку на 77-м номере, уже четвертый год его, Федином, номере, Федя вышел к главному входу. Там у стеклянного внутреннего тамбура дремал старый швейцар Сидоров в синей ливрее, с очками на носу и с газетой в руках. Подле него на столике лежал большой медный колокол, в который Сидоров звонил при начале и конце каждого урока.
Две белых колонны дорического стиля открывали широкую лестницу, ведущую одним маршем к площадке с круглыми часами и окнами вверху. От площадки лестница раздваивалась и шла двумя маршами во второй этаж, где был балкон над лестницей с двумя колоннами, а справа и слева темнели высокие узкие коридоры.
Лестница, скучная, полная надоевших воспоминаний в будние дни, теперь была радостно залита золотыми лучами, в которых дрожали и переливались искорками пылинки.
Окна были открыты, и на лестницу вместе со свежим воздухом врывались веселые шумы улицы: дребезжание колес по мостовой, цоканье подков, звонки конок и стройный гул живого большого города.
Церковный колокол медленно и однообразно, по-великопостному звонил на дворе.
И в каждом этом звуке, в сиянии солнечных лучей, таких особенных, светло-золотых, несмелых, но уже радостных, в запахе весны, в ликовании своего сердца, в своем синеньком мундирчике со светлыми пуговицами — Федя остро, до сладкой боли в сердце чувствовал, что наступили особенные дни. Не простые первые числа апреля, не среды, четверги и пятницы, каких много бывало в его жизни, а дни какого-то томного, страстного напряжения, ожидания радости, дни веры и сладостного общения с великой страшной, но и прекрасной тайной, и так же, как он, чувствуют, теми же мыслями думают, ту же великую радость ощущают миллионы и миллионы людей по всему свету, так думают, чувствуют, дышат, радуются, глядят на все, что происходит кругом, слушают и царь во дворце, и бедняк в хижине… Все… все…