Операция прикрытия
Шрифт:
— И каждый раз мне обещали прощение и свободу, — упрямо продолжал Матросов. — А после того, как мавр делал свое дело и возвращался, его опять запихивали в тюрьму. Иногда я думаю: а зачем я возвращался? Я ведь мог остаться там, возможностей у меня было предостаточно…
— Ты собрался выдвигать требования? — холодно спросил приезжий. — Ты адресуешь претензии не по адресу. Пиши в ЦСК.
— Обитатель Ада не имеет права на переписку, — сказал Матросов. — Меня нет. Как же я могу писать жалобы и заявления? Я расстрелян в двадцать девятом за связь со Львом Давидовичем, мое дело сдано в архив, а заключенный Матросов заслуг перед партией большевиков не имеет, следовательно, он не может
— Могу посочувствовать, — сухо сказал приезжий. — Но не думаю, что это тебе доставит удовольствие, Яков.
— А теперь вы пришли, чтобы напомнить мне о долгах, которые у меня остались с того времени, — покачал головой Матросов. — К черту, Наум. Я никому ничего не должен. У мертвецов нет долгов.
— Тогда тебе реально угрожает опасность и на самом деле пойти с жалобой к ангелам. — Приезжий все-таки раскрыл бутылку терпкого киндзмараули, разлил по стаканам густое красное вино.
Я устал ждать, Наум, — сказал заключенный. — Каждый раз я живу ожиданием, во мне стараются это ожидание поддерживать, каждый раз мне обещают прощение и свободу, но каждый раз меня просто элементарно надувают. Двадцать лет, Наум. Двадцать долгих и томительных лет. Чего же удивляться, что я не выдержал этого ожидания? Я умер, Наум, и если меня пустят по коридору, это будет логическим завершением смерти, которая растянулась на такой долгий срок. Коридором со стенкой в конце меня уже не испугать. Я был готов к ней еще в восемнадцатом, когда мы с Колей Андреевым шли в немецкое посольство.
— Что ты знаешь о воле? — с неожиданной грустью сказал приезжий. — Честное слово, Яков, иногда лучше жить в клетке, даже лучше будет, если ее накроют черным покрывалом, и ты не будешь знать, что происходит вне клетки. Тех, кого ты знал, уже давно нет. Их коридоры и в самом деле закончились стенкой. Это тебя отчего-то берегут, будто редкостную птицу. Сколько тебе исполнилось? Сорок девять?
— Да, скоро в расход, — с усмешкой сказал Матросов. — Когда ты перевалишь за полтинник, довольно быстро становишься бесполезным. Старики никому не нужны. Вот потому я и требую гарантий,
— Разве это так важно? — Приезжий сделал глоток и поставил стакан на стол. — Ну, дадут тебе гарантии. Где уверенность, что эти гарантии будут соблюдены?
— Не знаю, — устало признался Матросов. — Но мне всегда казалось, что лучше кого-то ненавидеть за подлую несправедливость, чем самому оказаться наивным простаком.
— Раньше я не замечал в тебе этой расчетливости. Ты мне казался бесшабашным авантюристом. Особенно в Монголии. Помнишь, как ты говорил, что историю партии будут учить по твоей биографии? Ты ошибся, Яша, очень сильно ошибся.
— Разве? — прищурил глаза Матросов. — Разве теперь история не пишется по деяниям НКВД? Но я согласен, до своей кончины я действительно был романтиком и авантюристом, это смерть сделала меня прагматичным.
— Я свяжусь с Москвой и доложу твои просьбы. Ты не боишься, что реакция Москвы может оказаться негативной?
— Ничего страшного. — Матросов залпом, не смакуя, выпил вино. — Что они могут? Лишить меня жизни? Так это сделано еще в двадцать девятом, после расстрела я не живу, а существую. А если и оживал, то на очень короткое время, это ведь как бутылка вина: не успеешь распробовать вкуса, а бутылка уже опустела. Я всю жизнь думал о революции. Неужели она не позаботится обо мне?
Приезжий вздрогнул, осторожно огляделся, приблизил губы к уху Матросова и негромко сказал:
— Революция — серьезная дамочка, Яков. Она не требует от человека взаимности, она просто берет из него все, а самого за ненадобностью чаще всего выбрасывает. Прежних знакомых и друзей уже нет, мы повторили
— Тогда тем более не стоит осторожничать, — упрямо сказал заключенный. — Страшнее уже не будет. Я пережил всех своих начальников по глупой случайности. Звезда! В тридцать третьем кто-то умный решил, что меня нельзя держать в московских тюрьмах, а тем более — на пересылках. Меня решили спрятать от нескромных глаз, как то секретное оружие, что берегут на крайний случай. Я был на «Джурме», Наум. Я был на теплоходе, когда его бросили во льдах. На «Джурме» было двенадцать тысяч заключенных, и их всех бросили. Даже трюмы не открыли.
— Я знаю, — сказал седой. — Было заседание коллегии, доложили наверх, но спасение заключенных было признано неэкономичным. Через полгода в том же районе был зажат льдами «Челюскин». Знаешь, почему мы отклонили все предложения об иностранной помощи? Потому что там все еще находилась «Джурма».
— Было признано неэкономичным, — с горькой усмешкой повторил Матросов. — Всего лишь чей-то росчерк пера под чьими-то экономическими выкладками. А мне это снилось по ночам. Уголовники все-таки открыли трюмы, и мы выбрались наружу. Мы голодали. Оказалось, что людей ловить гораздо легче, чем песцов. Я убежал — и опять звезда! Я вышел и сдался. Полгода думали, что со мной делать дальше. Я был страшным свидетелем, и, наверное, у многих был соблазн избавиться от этого свидетеля.
Но я уже был мертвым человеком. Как ты думаешь, благодаря чему я дошел до большой земли и вышел к людям? Ушли восемь человек, дошел я один. Каждого из спутников я помню до сих пор. Как мне быть с моей памятью, Наум? Но я шел, я думал, что не имею права на смерть, моя жизнь требовала чего-то большего.
С момента убийства графа Мирбаха я уже ощущал свою принадлежность к истории. Теперь я понимаю, каким я был дураком. Но тогда мне было девятнадцать, Наум. А теперь мне сорок девять, и большую часть своей исторической жизни я провел в лагерях, которые творцы светлого будущего построили для своих сомневающихся товарищей. Ты все еще хочешь выпить со мной? Иллюзий больше нет. Я даже не спрашиваю, зачем вы собираетесь втравить меня в новую авантюру. Я лучше встану к стенке, чем сделаю еще шаг без гарантий.
— Так и доложить? — покачал головой седой гость.
— Так и доложи.
— И тебя действительно не пугает возможный ответ?
— Знаешь, — усмехнулся Матросов, — надоело жить под псевдонимами. Захотелось хоть остаток жизни побыть собой, вспомнить, как тебя зовут и кем ты был до своей первой смерти.
— Будем считать, что ты выпустил пар. — Седой придвинул стул, подсаживаясь к столу, рукой указал собеседнику на свободное место. — Садись, не стесняйся. Если ты думаешь, что я не попробовал тюремной баланды, то ты ошибаешься. Но все-таки дело, которому мы служим, оно выше личных обид. В тридцать восьмом году я сидел в«Лефортово» и думал: странное дело, когда-то это был дворец, предназначенный для веселья, его хозяин был пьяницей, заядлым курильщиком и авантюристом. А теперь его комнаты и коридоры стали камерами, их выкрасили в мрачный черный цвет, а аэродинамическая труба расположенного рядом ЦАГИ не дает спать, и вой ее похож на звуки ангельских труб, возвещающих наступление Страшного Суда. Почему все так? Ведь цели, цели, которые мы ставили перед собой, были прекрасны!