Операция в зоне «Вакуум»
Шрифт:
Он вышел на след, походкой гуляющего — откуда это берется в человеке? — дошагал до раздвоенной ели, не озираясь, с наглым спокойствием.
«Стреляют в бегущего». Горбачев стоял и не глядя поглаживал ствол ели. Ничто не шелохнулось вокруг. Тогда он осмотрел следы — площадка за елью сильно утрамбована. Снег рыжевато грязен: ноги, которые топтали тут, хорошо знают тропу через Большое болото, еще не промерзшее, видно, через пожню Беззубова, по просеке — восток-запад, — откуда начинается прадедовская лесная дорога к деревням Горнего Шелтозера.
Открытие было настолько серьезным, что Горбачев немедля двинулся по борозде. Он искал выход следов и нашел их, обойдя землянку, за валуном. Следы уходили в сторону Рыбреки, на восток… Это хорошо, что в сторону Рыбреки. До Рыбреки далеко.
А факт оставался фактом: землянка в петле, и конец этой петли неведомо в чьих руках, и неизвестно, когда затянется. Было ясно одно: затянется.
Горбачев представил себе, как войдет в землянку, как посмотрит, что скажет. Удальцов с Июдиным, верно, уже экипировались для похода к Тучину, проверили оружие, свернули пустой мешок под картошку и сунули его в котомку под хлеб…
«Все, ребята, операция «шалаш» закончена», повторит он уже сказанное однажды. Он только боялся быть спокойным: не сразу поймут, не сразу поверят. Бежать-то практически некуда.
— Знаю, ты меня ненавидишь. Я вижу тебя насквозь… Верхняя одежда у тебя финская, это верно, тут все бирочки налицо — от фирмы «Вако» до «Суомен армейя». А нижнее белье, Митря, у тебя советское.
— Домотканое, — улыбнулся Тучин.
— Та рубашка, что ближе к телу, — советская.
— Ладно, не будем спорить. Ты хороший парень, Вели. Но в Хельсинки ты нахватался политики. А политика тебе все равно, как козе дуга с колокольчиком. Звон один… Ты много пьешь. Лезешь в откровенные разговоры и ставишь людей в дурацкое положение.
— Я? Кого?
— Меня, к примеру. Я ведь должен бы донести на тебя. Я, разумеется, не сделаю этого, но…
— Что я сказал? — рявкнул Вели. — Что?
— Достаточно, чтобы завтра же тобой заткнули какую-нибудь дыру под Оштой или Лепсямя…
Разговор шел в кабинете Саастомойнена. Из отпуска Вели вернулся в растрепанных чувствах. О деле не спрашивал. Ругал швабов, которые ведут себя в Хельсинки так, словно это не столица союзного государства, а оккупированный Париж.
— На улицах валяются пачки из-под немецких сигарет. Подпольные бардаки только для немецких офицеров, а… а девки, интересно, чьи? М-мы? Наши, еловую шишку им под спину!.. Ты знаешь, что говорят о немцах наши солдаты? Калека мне один сказал, ногу он оставил где-то под Ленинградом, в чухонской деревне Хандрово… Сдали им угол, а они вытолкали нас от каминов, и пока они сидят у наших каминов, мы можем быть уверены, что на фронте лишимся головы, а в тылу своих жен и невест…
Тучин был почти уверен, что немецкий железный крест царапнул чью-то милую Саастомойнену грудь. Ничто иное не могло бы обратить его мозги к политике. Ни Сталинград, ни Киев. Вели из породы людей, для которых только одна вещь сильнее «Фауста» Гете, — бытовая царапина.
Комендант был уязвлен в самое сердце, что впрочем, не мешало ему прихлебывать раздобытый в Хельсинки шнапс.
— В Хельсинки ходят подпольные коммунистические листовки, — говорил мстительно. — В них приводятся слова Риббентропа из секретной беседы с личным представителем президента США Уоллесом еще в марте сорокового года. Германия, говорил Риббентроп, желает иметь в Европе то же, чего Соединенные Штаты добились в западном полушарии посредством доктрины Монро… Ты не знаешь, кто такой Монро?.. Иными словами, Риббентроп в противовес доктрине: «Америка для американцев» провозгласил новую доктрину: «Европа для немцев».
Вели хлебнул из бутылки, протер глаза.
— Из листовок же стал известен секретный меморандум управления экономической политикой германского министерства иностранных дел, подписанный известным дипломатом Клодиусом, Кладиусом… Нет, все-таки Клодиусом, кажется, Клодиусом: «Финляндия и три малых прибалтийских государства географически и экономически так зависят от нас, что в экономической области мы автоматически получим все».
Вели возводил к потолку маленькие, широко расставленные глаза, напряженно жестикулировал — памятливый шестиклассник, побывавший на лекции академика.
— Что скажешь?
В этом месте Тучин решительно встал:
— Я ничего не слышал. Мне пора, я пошел. Пока светло, стожок вывезу. Я ничего не слышал — понятно?
— Знаю, ты меня ненавидишь. Я вижу тебя насквозь…
Тучин вышел, не первый раз подумав, что Саастомойнен либо уже знает что-то, либо еще хуже — держит ноздрю в полицейской готовности. Иначе на кой бы ему лях откровенничать. Впрочем, для этого достаточно и просто глупости.
Подойдя к дому, увидел привязанную к изгороди лошадь. Впряженная в низкие розвальни, Машка нехотя жевала брошенное перед ее мордой сено. Лошаденка попалась несолощая, махонькая. «И под этакой хвост десять тысяч марок?» — удивился совладелец Машки Иван Федорович Гринин, когда Тучин привел на двор бывшее сельповское тягло. Можно, конечно, было выбрать трудяжку помосластей, да что-то приглянулась ему Машкина ласковая бедность.
«Сдаешь, старик», — прокомментировал он тогда приступ несвойственной ему сентиментальности, хотя давно заметил за собой одну нажитую странность: чем сволочнее становился мир, в котором он жил, тем сильнее нарастала в нем какая-то младенческая боль к беззащитному, слабому, словно он один нарушил извечный нейтралитет природы в этом припадочном разгуле человеческого зла. Он уже не мог, как в былые времена, лихо взять лося: война и в охоте обнажила убийство. Достаточно сильный, чтобы не испытывать особой потребности в собачьей преданности, вдруг осенью подобрал на дороге щенка, сунул в шапку, шел и озабоченно придумывал щенку имя. «Путька» — решил, раз на дороге валялся…
Погладил, пригнул к сену податливую Машкину шею и вошел в избу. В сенях пахнуло хлебом, парным его запахом.
Мария, нагнувшись, орудовала в печке подовой лопатой. Рядом с распахнутым на руках полотенцем, важный, как повитуха, принимал новорожденный хлеб старик Гринин.
— Папка! Папка пришел! — Светка стрелой выскочила из комнаты, ткнулась в коленки, вытянув руки: — «Очень к тебе!»
— Да что ты, стригунок, тебе ж пять лет.
— Оч-чень к тебе!