Опричное царство
Шрифт:
– Надевай! – велел Вяземский, положив перед ним скоморошью кожаную маску, на коей вырезаны были глаза и широкая улыбка. Маска была страшной, словно с улыбающегося лица сорвали нос, зубы, вытянули язык и глаза. Репнин с гневом сбросил маску со стола и поднялся.
Казалось, музыка смолкла мгновенно, и всеобщее внимание обратилось на князя. Репнин переводил взгляд с одного лица на другое, не замечая в них ни глаз, ни ртов, как на той самой маске, что валялась на каменном полу.
– Дерзишь противиться воле великого государя нашего? – проговорил Вяземский с угрозой. Репнин чувствовал, как внутри быстро, на износ, билось сердце.
– Воле государя я никогда не противился! И кровь за него свою не раз проливал, и против татар, и против ливонцев! Но скоморохом на потеху ему не стану! Что праздновать ныне? Войско наше разбито в Ливонии! Татары собираются в поход на Рязань! А вы празднуете! Глядите, скоро праздновать будет негде, когда Москву враги наши бесчисленные уничтожат!
Он уловил лица татарских царевичей – одни в изумлении глядели на него, у других от гнева загорелись их черные глаза. Перевел взгляд на ненавистных всей знати Захарьиных и их родичей, что ныне состоят в опекунском совете – Телятевских, Яковлевых, Сицких. Взглянул на опустившего очи Челяднина и на изумленного Горбатого-Шуйского. Готовые разорвать друг друга в придворной борьбе, они молчали сейчас, глядя на престарелого воеводу, дерзнувшего бросить вызов самому государю.
– Отчего же ты думаешь, что мы против врагов своих бессильны? – раздался вдруг громкий и сильный голос государя.
– Вижу, государь, – ответствовал Репнин, но уже чувствуя, как силы покидают его, – пока невинных казнить будешь, не одолеем мы никого!
– Кто же невиновен был, Мишка? – улыбаясь, вопрошал Иоанн.
– Родич мой, Дмитрий Оболенский, казненный тобой накануне!
За столами послышался недовольный ропот и шелест тихих голосов.
– Верую, до конца он был верен тебе, но был, видать, оклеветан, впрочем, как и многие! – Репнин покосился на Вяземского и на Захарьиных.
– Многие! – усмехнулся Иоанн. – Что ты знаешь о верности, князь? Нет ли в доме твоем грамоты от литовских панов или польского короля?
Репнин замер и, чтобы не упасть от накатившей внезапно слабости, уперся руками о стол, свалив чарки и пустой кубок. Откуда государь знает, кто доложил? Но не ведал он, что грамоту ту подбросили ему люди государя, чтобы был весомый повод объявить его изменником. Репнин поднял глаза и вздрогнул. На каменном лице Иоанна было то самое хищное выражение лица, коего боялись, перед коим трепетали.
– Той грамоты нет у меня! – хрипло ответил Репнин, вспомнив, что сжег ее едва ли не сразу, как она появилась у него.
– Лжешь, пёс! – Иоанн вскочил с места.
– Обыщи дом мой, ежели веры нет! Ты позвал меня на свой пир, дабы воздать мне за ратные заслуги мои под Полоцком, но получил я лишь унижение!
Репнин медленно выходил из-за стола, прихрамывая – сказывалась старая рана, полученная в стычке с войском Кетлера в Ливонии, где князь был ранен в ногу арбалетным болтом.
– Я мог бы убить тебя прямо сейчас за дерзость твою, нечестивый раб! – вскричал Иоанн с нахлынувшим вдруг на него гневом. Грудь его высоко и часто вздымалась, на губах выступила пена.
– Я не раб тебе, но слуга! Прощай, великий государь! – с честью сказав последние слова, ответил Репнин и, откланявшись, начал покидать палату. Всеобщее внимание теперь было приковано к государю, явно оскорбленному действиями
– Я вас всех истреблю! Всех изведу! – рычал он сквозь зубы.
Участь Репнина была решена, пусть он и не расставался со своей вооруженной стражей денно и нощно. Все чаще он был в церквях и храмах, видимо, укрываясь от царского гнева, коего он с мукой ожидал. И однажды он решился на побег в Литву. За день верные слуги все подготовили к тому, и князь пошел помолиться в старой церквушке на окраине Москвы.
Всецело отдавшись молитве, он не сразу услышал шаги за спиной, лишь почувствовал, как холодное, обжигая, входит в его спину и достает до сердца. Другой удар пришелся в шею.
Когда слуги Репнина, ожидавшие его у порога церкви, услышали крики священнослужителей, то тут же вбежали внутрь и увидели князя лежащим на залитом кровью помосте алтаря. Тревожно забил церковный колокол, невольно собирая жителей окрестных деревень.
В это же время разгневанный Иоанн решил покончить с изменой Шереметевых…
Лязг замков и затворов разбудил спящего на гнилой соломе престарелого Ивана Шереметева Большого.
– Вставай, Ванька, поднимайся, стервец, – услышал он и узнал голос государя. Кряхтя, узник сел. Он смердел от грязи, отросшие длинные волосы спадали на лицо, в разные стороны топорщилась спутанная седая борода. Звякнула цепь, приковывающая его руки и ноги к стене.
– Здравствуй, великий государь, – едва слышно проговорил он и закашлял. Казалось, он заточен здесь уже целую вечность и невольно считал дни до своей скорой, как он думал, кончины.
– Среди многих бояр ты слыл богачом. Где все твои богатства? – насмешливо спрашивал Иоанн. Узник все еще не мог разглядеть царя сквозь туман, застлавший его взор.
– Я руками нищих передал их к моему Христу Спасителю, – прохрипел узник и потер опухшие глаза, дабы хоть немного начать видеть. Наконец очертания проявились. Лучина зажглась и слабо осветила лишь лицо Иоанна.
– Вспомнил о душе своей? Что же ты забыл о ней, когда ссорил меня с крымским ханом? Уж не по повелению ли Жигимонта творил сие? – Голос царя был низок и грозен. Шереметев молчал.
– Что же ты братьев своих не смог научить, что верность нужно сохранять отчизне и государю своему?
Шереметев с изумлением поднял свой взор на царя. Иоанн улыбался.
– Да, про Никитку говорю. Не кручинься, Ванька, он за грехи свои сам ответит. За свои ты настрадался вволю. Помню заслуги твои!
Узник что-то промычал, разомкнув сухие слипшиеся губы, и покосился на стоявшую у двери кадку с водой. Уж давно стояло оно там, но нарочно цепи оков были коротки настолько, что старик не мог дотянуться до воды. Иоанн, поймав его взгляд, обернулся и сделал несколько шагов к кадке. Зачерпнул оттуда ковшом и поднес его к лицу Шереметева. Кряхтя, потянулся узник к ковшу, обтекаемому столь желанной водой, но Иоанн отвел руку так, что узнику вновь было не дотянуться до ковша. Наклонившись над жалким, разбитым стариком, который и забыл об упомянутом брате – лишь тянулся к этому вожделенному ковшу, Иоанн произнес: