Опрокинутый рейд
Шрифт:
— Ясно, мне ясно, — услышал он. — Но ты сейчас там — смелей, веселей. С размахом, как это бывает у нас каждый год по весне.
«Каждый год по весне»? Это что же? Поднимать народ как на майскую демонстрацию? Чтобы через это он мог сбросить с себя оцепенение. Конечно! Как еще такие слова Константина Степановича понимать?
— Не откладывай, — донеслось совсем уже едва слышно. — И до вечера. Надеюсь, что доберусь.
Трубка умолкла.
— По какой линии? Откуда? — спросил Седякин телефониста. Тот молча развел руки.
Утром 15 сентября Акашеву по прямому
Акашев вызвал военлета Кожевникова. В избу, служившую штабом авиагруппы, тот вошел стремительно. Планшетка на ремешке через плечо не успевала, летела за ним по воздуху. Едва Акашев сказал ему про такое задание, присвистнул:
— Давно бы! А то сеяли вымпелы да с высоты в тысячу триста метров поглядывали: что за физиономия у того, кто их подбирает? И как он — крестится либо «Слушай, товарищ» поет?
— Ты не дури там, — прервал его Акашев. — Прежде чем садиться, убедишься, что в городе красные. И все равно садиться будешь на малом газу, чтобы в случае чего сразу взлететь. Боевой приказ с тобой будет. Рисковать им нельзя.
— Так я же его вместе с гранатой получу, — усмехнулся Кожевников. — Конечно.
— Понятно. Мы уже этой дорожкой ходили. Кто еще полетит? — Гвайта, Мельников.
— Они без посадки?
— Да. С заданием проводить тебя и сразу вернуться. Кожевников беззаботно помахал рукой — сделал ручкой, как он говорил.
— Прекрасно. Ах, как белы, как свежи были розы!
— Белы-то белы, — вздохнул Акашев, — вот уж именно.
Больше им говорить было не о чем. То, как бесстрашен Акашев, Кожевников знал. Выходец из крестьян, участник покушения на Столыпина, сосланный в Туруханский край, бежавший оттуда за границу, в Италии и Франции закончивший две летные школы и училище аэронавтики, участник Октябрьского вооруженного восстания в Петрограде, он и сам всегда был готов не посчитаться с опасностью. Надо — так надо. Но, конечно, и Акашев знал, каким надежным бойцом был Кожевников. В Воронеже он сделает все, что положено. И потом будет при всех над собою посмеиваться. Если возвратится, естественно.
На аэродромном поле Кожевников сказал Гвайте: — В Воронеже я сразу сажусь. Если гранату рванул — казаки. Услышишь, увидишь.
— Может, сумеешь взлететь? Кожевников помахал рукой:
— Ты прав. Граната у сердца — удовольствие среднее. Прежде попытаюсь, конечно. Но знать бы заранее, какая вечность будет там у меня на все про все? С чего поэтому начинать: рвать с гранаты кольцо или форсировать газ? Первое, пожалуй, надежнее.
Но какие мучительные два часа пятнадцать минут в тот день прожил Акашев! К прямому проводу, хоть и звали, не шел. Отговаривался неотложнейшей занятостью. Понимал, что это неправильно, несерьезно. Его волнения ничего не изменят. Но и что-либо поделать с собою не мог. Стоял на краю поля, не отрывал глаз от горизонта.
В 14 часов 20 минут Гвайта и Мельников возвратились. Акашев бежал навстречу их самолету, когда он еще катился по аэродромному полю,
Еще через четверть часа он диктовал в Рязань, в штаб Внутрфронта:
— Сегодня утренняя разведка дала следующее. Летали военлеты Мельников, Кожевников, Гвайта. Обследован город Воронеж и его районы. Нигде скопления противника не обнаружено. В самом городе манифестация и замечен большой подъем населения, причем ходят манифестации с красными флагами. На улицах много народа, преимущественно гражданское население. В окрестностях по железной дороге заметны рабочие, исправляющие железнодорожные пути. Военлет Гвайта летал над городом и приветствовал манифестантов. Военлет Кожевников спустился в городе. Ждем его сегодня вечером с новостями. Подъем в двенадцать часов пять минут, спуск в четырнадцать часов двадцать минут. Максимальная высота тысяча метров. Словом, Воронеж наш и, по-видимому, не был взят.
Он опять произнес «по-видимому», но после категорического «Воронеж наш» звучало теперь это совсем по-другому.
Наш! Наш!..
ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
Как он прекрасно теперь будет жить!
После выезда из Рождественской Хавы казачий отряд под командой Иванова две ночи провел на каких-то глухих хуторах. Обе эти ночи Шорохов бредил. То представлялось ему, что он уже дома и рядом с ним мать. То — что он в Москве. Стоит там посреди улицы. Колонна красноармейцев идет под оркестр. Он у нее на пути — и сдвинуться с места не может. Ноги приросли к мостовой.
Иногда случалось самое страшное. Приходил связной. Его он отталкивал, гнал, не желал видеть, слышать, знать! Во что только мог, закутывал голову…
Порой чувствовал: холодная тряпка легла на лоб. Открывал глаза. Над ним склонился Михаил Михайлович.
Днем было легче. Бессильно откинув голову, лежал на сиденье. Знал: если даже забудется, то вникать в его речи кучер-казак не станет.
Так проходило и последнее утро их гонки. Мимо мелькали деревья, кусты, крытые соломой избы. Солнце светило то в спину, то в лицо. Дорожная тряска отзывалась во всем его теле болезненной дрожью. И не было конца ни этой дрожи, ни этой езде.
Около полудня ворвались на железнодорожную станцию. На путях стоял паровоз, дымил. Сзади и спереди к нему были прицеплены обшитые листами железа платформы. Всем отрядом без команды метнулись к ближайшему от станции лесу. Пронеслись сквозь него. Открылось поле, бурое от жухлой травы. Противоположным краем оно упиралось в избы. Десяток верховых беспорядочно скакал по этому полю. От неожиданности их отряд сбился в тесную группу.
— Господа! — торжествующе возгласил Иванов. — Наша цель, господа!
От леса вдогонку им затрещали винтовочные выстрелы. Запели пули. Сорвавшись с места, отряд поскакал в сторону изб. Травяной ковер был обманчив. Поле усеивали камни и рытвины. Одноколку швыряло с такой силой, что от резких, как удары, толчков Шорохов вообще потерял представление о том, где он и что с ним происходит.
— …Чей бронепоезд? Там, за лесом.
Медленно возвращалось сознание. Он лежал на земле, прислонившись спиной к завалинке. Михаил Михайлович, Иванов, Никифор