Опрокинутый рейд
Шрифт:
Несколько раз встретились конные патрули. Экипажа они как будто не замечали. Значит, получили приказ.
Их уже начали передавать по цепочке.
Наконец остановились. По одну сторону от экипажа расстилалось поле, по другую — рельсы, занятые железнодорожными вагонами.
Незнакомый Шорохову офицер в черном мундире встретил их, повел вдоль товарного состава. Костры отбрасывали на стенки вагонов тени часовых. Что было в этих вагонах? Снаряды? Мука? Сахар? Едва ли. Снаряды мамонтовцы взрывали, муку и сахар растаскивали, чтобы побыстрее продать.
Возле
Станционные пути кончились. С четверть часа еще потом шагали по шпалам. Впереди при свете луны темнела какая-то громадина.
Это был паровоз. От него поднимались струйки пара. Два человека в брезентовых куртках, в сапогах, подсвечивая себе керосиновым фонарем, что-то делали возле одного из огромных колес.
Провожатый указал на металлические ступеньки паровозной будки, тотчас повернулся и пошел назад.
«Хочет скорее идти досыпать? — подумал Шорохов. — Другое! Стремится как можно меньше привлекать к нам внимание посторонних. Это вам не Никифор Матвеевич с его безудержной болтовней».
В будке пахло машинным маслом, металлом, и в первый момент Шорохову показалось, что в ней совершенно темно. Но вскоре он присмотрелся и начал различать рукоятки, краны, рычаги, круглые и продолговатые циферблаты, усеивающие переднюю стенку будки. От этой стенки приятно веяло теплом.
У окон слева и справа были сиденья. Мануков брезгливо тронул пальцем одно из них. Шорохов услышал его недовольный шепот:
— М-мда. Удовольствие… М-мда…
Едва ли, впрочем, это относилось только к сиденью. Вся окружающая обстановка чем-то выводила его из душевного равновесия.
В будку поднялись те двое, которые что-то делали у колеса. Один из них — помощник машиниста — взял лопату и ушел на паровозный тендер, другой — машинист — повесил на крюк притушенный фонарь, медленно и обстоятельно, палец за пальцем, вытер руки комком пакли, швырнул ее в угол, в железный ящик, и, не обратив ни на Шорохова, ни на Манукова ни малейшего внимания, тяжело опустился на сиденье у правого окошка. Его руки привычно пробежали по рукояткам, краникам, рычагам. Клубы пара с оглушительным шипеньем окутали паровоз. Пар заполнил и будку, холодя кожу мельчайшими капельками, осел у Шорохова на лбу, на щеках. По легкой дрожи металлического пола чувствовалось: они уже едут. Шорохов восхищенно проговорил про себя: «Мастера..»
Громыхнув, раскрылась топка. Стоя в проходе, ведущем на тендер, помощник машиниста размеренными движениями лопаты швырял уголь в недра паровозного котла.
Запах горячего металла, машинного масла, натертые до блеска ладонями рукоятки рычагов, — как все это было знакомо Шорохову по прошлой его заводской жизни и как привычно, и как ему дорого! Поглядывая то на машиниста, то на помощника, он думал с доброй усмешкой: «Для рабочего человека быть хозяином такой машины, знать в ней каждую гайку — себя тут зауважаешь. То, что они сейчас перед нами заносятся, понятно. На
Он приблизился к левому переднему окну. Освещенные луной рельсы казались светлыми нитями, уходящими вдаль, в черноту. Паровоз катился и катился по ним, но расстояние до края черноты нисколько не сокращалось, будто эта грохочущая, пышущая теплом и паром машина стояла на месте.
Боковое окошко будки было не застеклено. Шорохов высунулся из него по пояс. Ветер, напоенный осенней ночной сыростью, пахнущий дымом, ударил ему в лицо. Радость переполняла Шорохова: едет в Москву!
Ему вспомнилось: по переулку, где стоит их дом, идут в запряжках быки. Пара, другая… пятидесятая… Считает не Шорохов. Где уж! Еще не научен. Мал. Ему лет всего семь или восемь. Народ сбежался. Смотрят — не оторваться.
Это сентябрьское утро с того и началось, что, пара за парой, быки стали входить в переулок. Уже полдень, они все идут и идут. Каждая пара тянет нагруженный воз. Ярма покрыты узорчатой резьбой, занозы на ярмах — штыри, которые их замыкают, — витые, длинные, с кольцами. Позвякивают в такт величавым бычьим шагам. Чумак на возу, закутавшись в кафтан из грубой шерстяной материи, с длинными рукавами, с шалевым воротником, лежит как застывший. Подремывает. Время от времени лениво бросает:
— Цоб-цобе…
Это значит: быкам идти прямо. И как удивительно! Скажи: «Цобе-цобе-цобе!» — завернут влево; «Цоб-цоб-цоб!»- вправо.
В середине каравана шествует особенно могучая пара быков. Широкогруды, с лоснящейся шерстью; на остриях рогов золотые колпачки. Это воз, на котором едет хозяин.
— Откуда путь-то? — спрашивает отец.
Никто из чумаков постарше не отзывается. Но один, совсем еще молодой, не выдерживает:
— Аж с самого Крыма. — Что за товар?
— Вяленая рыба да соль.
— Куда идете-то? — На Москву-у…
Топка с лязгом захлопнулась. Помощник машиниста бросил лопату в угол будки, бесцеремонно оттеснил Шорохова от окна, небрежным жестом достал из бокового кармана серебряно блеснувший портсигар, раскрыл его на ладони. Вынул папиросу. Вытряхивая крошки табака, постучал мундштуком по портсигарной крышке. Поднес папиросу к губам. Чиркнул спичкой. Затянулся. Выпустил тонкую струйку дыма. В каждом движении этого человека изнеженность и такая же брезгливость, с какой Мануков недавно прикасался к сиденью машиниста.
Поразительно! После тяжелой работы лицо его еще блестело от пота, руки были черны, грубая одежда замаслена, и — серебряный портсигар, постукивание мундштуком, острая струйка дыма, все так изящно, как у самых изысканных господ офицеров, манерам которых Шорохов, случалось, завидовал.
Он невольно задержал взгляд на его лице и получил в ответ откровенно презрительную усмешку. Затем помощник машиниста повернулся спиной к Шорохову и теперь уже сам высунулся из окна. Этим как бы начисто исключил его из своей жизни.