Оренбургский владыка
Шрифт:
В то же мгновение на него прыгнули сразу два человека, повалили с ног. Дутов закричал протестующе, завозил яростно головой — в ней от удара заплескалась боль, — но эти двое накрыли его, прижали к земле. В следующий миг земная глубь взорвалась, распахнулась опасно, людей приподняло, сдирая с атамана, а потом с силой швырнуло вниз, в разверзшийся проран [39] .
Снаряд разорвался всего в нескольких метрах от Дутова, обварил пламенем, рой осколков пронесся над людьми, сцепившимися в один плотный клубок. Страх разодрал Дутова на
39
Проран — (перен.) отвестие в сооружении, прорванном потоком.
Неподалеку раздался испуганный крик: «Атамана убило!», но Дутов не услышал его — уши раздирал грохот, будто снаряды продолжали рваться вокруг него. Он застонал вновь, опять попробовал подняться, но земля шевельнулась под ним, накренилась, Дутов зажмурился и сполз на один бок, растянувшись на обгорелой черной траве.
К атаману подскочил калмык, ухватил его под мышки. Прокричал:
— Помогите кто-нибудь. Александра Ильича надо стащить в лощину, на телегу…
Крик калмыка донесся до Дутова словно с другой планеты. Атаман напрягся — надо было понять, что говорит человек, пытающийся ему помочь. Вяло поводил тяжелой, падающей набок головой:
— Не надо…
Один из тех, кто прикрыл Дутова от осколков, — плотный, с черным от копоти лицом, припадающий на левую ногу — при падении зашиб себе лодыжку, — поднялся и ярко блеснул зубами:
— Александр Ильич, живы?
Это был Еремеев. Дутов, обвиснув у калмыка на руках, кивнул. Его стащили в лощину, которая на деле оказалась глубже, шире, чем смотрелась сверху, там завалили на телегу и на рысях вывезли из опасной зоны.
Километрах в трех Дутов приподнялся, слабым голосом, потребовал:
— Остановите лошадь!
— Нельзя, Александр Ильич, — прокричал ему на ухо калмык, сидевший рядом с возницей, — красные на хвосте, того гляди — нагонят!
Атаман протестующе покрутил головой, попробовал зацепиться глазами за какой-нибудь неподвижный предмет, но таковых не было — все тряслось, все плыло, — и рухнул плашмя в телегу, в душистое мягкое сено.
— Вот это правильно, — одобрил действия атамана калмык, улыбнулся белозубо, гикнул и, перехватив у возницы кнут, огрел им лошадь: — Й-Йех!..
Остановились километрах в пятнадцати от места боя.
— Привал, — громко объявил калмык. — Костров не разжигать, всякий дым сейчас в степи виден километров на пять.
Он обошел бивак — люди доставали из мешков продукты — позвал к себе Удалова и Кривоносова:
— Мужики, надо бы могилу вырыть. Кроме нас это сделать некому.
— Раненые дохнут, как мухи, — проговорил хмуро Кривоносов и сплюнул.
Калмык сформировал две команды по три человека, стремительно вырыли две могилы: одну — для казаков, другую — для инородцев. Разбуженная весенняя земля была мягкой, дышала, поддавалась легко.
— Хорошая земля, — похвалил Кривоносов, надавливая тяжелым сапогом на железное плечико лопаты, — мужики наши покойные довольны будут.
— Да им теперь все равно, где и с кем лежать, и в какой земле…
— Это как сказать, — пробурчал Кривоносов несогласно. — А Коренев как знал, что ему придется ложиться в могилу — свой роскошный чуб срезал…
Через тридцать минут телеги с ранеными и войсковым скарбом мчались дальше, с ветерком уходили по ровной, задымленной — будто где-то жгли костры — степи на юг, в синее плотное марево пространства…
К вечеру контуженый Дутов уже мог самостоятельно передвигаться, хотя правая нога еще очень плохо гнулась в колене, в ней что-то скрипело, когда атаман менял направление шагов, но боли при этом он не ощущал. Только в голове у него по-прежнему бился, неистово гремел невидимый колокол, раскраивая череп. Атаман морщился, щеки его дергались, правое веко тоже дергалось, но взгляд ставших почти черными, как уголь-кардиф, глаз был спокойным. Только очень наблюдательный, знающий атамана человек мог заметить, что спокойствие это дается ему с большим трудом.
От Акулинина прискакал гонец, сообщил, что красные задержаны на несколько часов, — противники окопались прямо в степи, но долго продолжаться это положение не может, к красным скоро подойдет подкрепление, и тогда казакам придется отступить.
— А мне и надо часа три, не больше, — медленно, тихо проговорил Дутов, помял пальцами виски, затылок.
Звон продолжал ломить ему голову. Как с ним бороться, как выковырять из черепа, Дутов не знал. Он достал из сумки карту, развернул ее.
— Отступать будем к станице Елизаветинской, — сказал после недолгих размышлений, — оттуда, если красные не оставят нас в покое, уйдем прямо в Тургайскую степь. Теперь уже окончательно.
Елизаветинская — последняя станица, находившаяся на территории Оренбургского казачьего войска. Дальше начиналась угрюмая Тургайская степь, чужая земля — кыргызкая… Акулинин, соединившийся с Дутовым в Елизаветинской, решение атамана поддержал.
Чужие нравы, чужие лица, чужая речь, чужой дух — все чужое. Дутов долго стоял на окраине станицы, вглядываясь в сизое пространство, словно бы что-то искал там — в темной ровной полосе, прилипшей к горизонту, в кудрявых шевелящихся клубах, поднимающихся над этой, будто ножом обрезанной линией, в далеких облаках, в солнечных блестках, пробивающих сизь насквозь. Моргал часто — был расстроен, но расстройство свое старался скрыть.
Через полчаса пошел дождь, а Дутову показалось, что это небо плачет и будет оно плакать до тех пор, пока казаки не вернутся на родную землю.
— Мы вернемся сюда, — пробормотал атаман сипло, едва слышно, — обязательно вернемся.
Вечеряли в полусумраке, при тусклом свете лампы-семилинейки, заправленной не керосином, а маслом — лампа часто мигала, потрескивала, норовила вообще погаснуть, — сидели за столом втроем: атаман, Акулинин и Саша Васильева.
Лицо у Акулинина опухло, глаза сделались маленькими — начальника штаба укусила какая-то вредная весенняя муха. Дутов оглядел начальника штаба, произнес успокаивающе: