Орфей
Шрифт:
За исключением меня, дурака, никто в Крольчатнике о себе не говорил. И о других помалкивали. Только благодаря имевшейся на туалетной полочке моего коттеджа предыдущей бутылочке я сумел разговорить неделю назад трясущегося, как нынче, Сему. О себе он также наотрез отказался говорить. Зато рассказал занятный анекдотец из прежней жизни Кузьмы Евстафьевича Барабанова. Правда, к делу анекдотец, оказалось, не пришьешь. Разве что в тонких нюансах.
Кто был Кузьма Евстафьевич по роду-племени, Сема, естественно, не знал, как не знал, из-за чего, собственно, очутился в Крольчатнике. Но Сема знал его как крупнейшего московского коллекционера живописи и раритетов. В масштабе страны и даже шире. Все его знали. (Кроме меня, но я в тех сферах никогда не обращался.) Личный друг Костаки.
В толпе, состоящей на четверть из искусствоведов в штатском, наполовину из «своих», а на четверть из случайно забредших «простых советских», затерся совсем уж простой советский адмирал. Кто его знает, чего он там забыл. Может, дочка привела, может, молодая (новая) жена Адмирал при всем параде. В наградах, кортике, золоте рукавов и «краба». Смотрит одно полотно, другое, третье смотрит, десятое, и берет его сизая, как вечер на рейде, тоска… Чего я тут не видел? Чего они во всей этой мазне находят? Как это вообще разрешили, и кто тут главный?.. Так думает себе наш адмирал. А народ роится, народу не протолкнуться, поскольку вольнодумная выставка разрешена только на три дня. Или вообще на один. Дочка, а может, молодая (новая) жена щебечет у локтя, разбирается, восхищается, млеет, глазки закатывает. Дружки ее, знакомцы патлатые, рядом тоже не молчат, мнения свои, шкот им смоленый куда не надо, компетентные высказывают. Плохо адмиралу Однако — не пристало Морфлоту быть слабым! Не пристало. Тоска пусть берет, зевота, как на вахте-«собаке», давит, но позицию свою неколебимую дать надо. Но — в рамочках. Только чтоб спутница, вроде как к ней одной обращался, слышала. Ну, и кто тут рядом окажется. Патлатые те же… Нет, я не думаю, что это близко. Сами смотрите, вот это что? А, это? Такая наша женщина, наша мать, жена, подруга наша героическая? А это ж вообще непонятно, как на это смотреть и что оно такое. Да еще целую, понимаешь, выставочную залу под это занимать!.. Говорилось все вполсилы адмиральского соленого штормового голоса прямо за спинами толпы почитателей и приближенных, окружавших Кузьму Евстафьевича. Вокруг от сего компетентного мнения поеживаются, но в дискуссию с человеком в большой форме не вступают. Не в моде тогда были дискуссии. Кузьма же Евстафьевич невозмутимо обернулся, но не всем телом, а этак через плечико, и, оглядев позументы и якоря сверху донизу, внятно, на весь зал, нарочито грассируя, уронил:
— Ну что ты понимаешь в искусстве, мат'ос?
Рассказывая, Сема давился от хохота и все пытался воссоздать живую картину, как публика, не имеющая привычки ржать перед великими работами, зажимая рты, разбегалась по укромным местам.
— И главное, мы ж тогда, конечно, на следующий день знали, вся Москва знала, мы надутые ходили, как индюки, он же у нас живым Богом был. Ну! Барабанов! Сам! Потом, конечно, другие легенды пришли, потом вообще все поменялось, а ведь помню же! И вот теперь я здесь, и он здесь…
Я вежливо посмеялся вместе с Семой, не видя связи между анекдотцем двадцатилетней давности и сущностью того, где мы все очутились теперь. Он поспешно удрал с бутылочкой, и мне стало его жалко. Потом я вспомнил самого себя, и мне стало стыдно. Потом еще кое-что вспомнил, и стало интересно.
— …и очень просто, маэстро. Я вам сейчас объясню до тонкости. Нужны три вещи. А — субстанция… черт, мне понравился спич ст-тарика Гари-ка… Бэ — стальной прут в метр длиной. Цэ — Сибирь. Лучше Северный полюс. Антарктиду можно, но
Сема вернулся. Сема благоухал. Его скулы зияли многочисленными порезами, причем бритье, этот мазохистический акт, состоялось исключительно в целях конспирации. Теперь Сема мог благоухать сколько угодно и, судя по фамильярному «старику Гарику», делал это на все триста пятьдесят граммов «Семейного».
— Одним концом хорошо вымороженный прут ставится в миску под небольшим наклоном, за дру гой держим. Тонкой струйкой пускаем субстанцию по металлу. Посторонние продукты примерзают, и на выходе имеем что? Имеем очищенное вещество, годное к употреблению. При необходимости операция повторяется.
— Где ж ты тут Сибирь нашел? — проворчал Правдивый. Он старался не глядеть на Кузьмича. — Я чего-то тут у нас, слава Богу, пока никакой такой Сибири не видел.
— А при чем здесь — тут? — Сему чуть повело. — Ты, ст-тарик, не надо — тут. Я так, теоретически.
Вместо грязноватой майки на Семе была сорочка с тонким стильным галстуком, куафе «короткая Африка» прополото от мусора, очки в тонкой золотой оправе на горбатом носу. С Семой, не считая ароматических атак, теперь было приятно общаться. Беда только, что условия Крольчатника были стопроцентно спартанскими в отношении разного рода «субстанций», и ему приходилось выказывать изобретательность, чтобы время от времени принимать вид, чтобы с ним было приятно общаться. Что «субстанции», с табаком дело обстояло точно так же. Мне пришлось бросить курить, как пару лет назад в моем лесу пришлось научиться. Там — с голоду, здесь — от сытости. В общем, и то и то оказалось несмертельным.
С женщинами было много лучше. Во-первых, Звезда Востока Ларис Иванна. Она гораздо чаще появлялась без Юноши Бледного, чем с ним. Охотно делила свой стол с Правдивым, а то и (при должном виде) с Семой. Все благожелательнее поглядывала на меня. Во-вторых, была Наташа Наша, хрупкое очкастенькое создание, пародия на «училку-практикантку», столик ни с кем не делившая, но несколько раз я их видел прогуливающихся с Семой в стороне пустующих коттеджей, причем вид Семы на текущий момент ее явно не трогал.
И была Ксюха.
— Еж твою триклешь! — весело гавкнул над ухом Правдивый. — Ксюха! Чо спишь так долго? Вроде мужики-т все тут. Или все-ж-ки вы с Наташкой пошаливаете? Признайсь? Бал-ловницы… Давай сюда, у меня сегодня день рожденья, вишь, празднуем. Игореха те подарочек приготовил.
Ксюха тоже задержалась на пороге, привыкая к перемене света, и сквозь марлевое платье просвечивала вся как есть. Ей было лет, наверное, двадцать пять или ненамного больше. У нее были огромные водянисто-зеленые глазищи, крупноватые нос и рот, что, впрочем, ее не портило. Высокая длинноногая шатенка. Без четырех верхних резцов и потому, должно быть, редко улыбающаяся и вообще молчунья.
А на спине у нее тремя группами по шесть проходили безобразные, в палец толщиной, поперечные шрамы на месте выдранных полос кожи. По лопаткам, талии и пояснице, заходя последними двумя на ягодицы — как след трехпалой лапы о шести когтей каждый палец. Про шрамы я знал точно.
— Доброе утро, Ксения, душечка!
— А, К-ксюха, ст-тарая, здорово!
— Милости просим, девочка, к нам, холостякам, украсьте сугубо мужское общество…
Из-за плеча Ксюхи, которая была не Оксаной, а именно Ксенией или хотела, чтоб так считалось, незаметно проскользнула Наташа Наша, пискнув свое «здра-сьте». На нее привычно не обратили внимания. Кроме Семы, который опять покраснел и энергично закивал.
Ксюха смотрела прямо на меня.
— Здравствуй, Ксень, как спалось? Садись к нам, гляди, Правдивый сколько назаказывал.
— Кто? — выдохнула она, как обычно, почти не разжимая губ.
— Санька же. У него…
— Кто принес это… эту…
Она смотрела вовсе не на меня. Прищуренные русалочьи глаза уткнулись в жалкую мертвую бабочку, забытую за разговорами и отставленную вместе с блюдечком на ближайший ко мне угол.
— Сема принес.
— Угу, — подтвердил Правдивый, тыча в красного Сему, на глазах теряющего стильность. — Игоре-ха заказал, Семка приволок. А чего?