Орленок
Шрифт:
— А как же, вброд? — спросил кто-то из бойцов.
— Нет, глубоко. Тут в конце деревни, метров двести от моста, школа. Я там учила несколько лет назад. Ворота снимем— плот будет. Вот и переправа.
— Есть такое дело!
Двинулись за Музалевской, пробирались между деревьями, держась в тени. На мосту вспыхнула красноватая точка, в противоположном конце другая.
— Курят, гады! — сказала Антонина Алексеевна.
К школе она пошла одна. Бойцов оставила пережидать в лесу. Всклокоченная, вся в репьях дворняга кинулась на нее с хриплым лаем.
— Шарик! — позвала учительница. — Не узнал,
Собака взвизгнула и завиляла хвостом, извиняясь.
Несколько минут спустя четверо мужчин подтащили к реке снятые с петель ворота. Учительница несла за ними подобранные во дворе жерди. Собака наставила уши и, вертя головой, недоуменно смотрела вслед уходящим.
Плот отчалил. Трое остались на берегу — женщина и двое мужчин. Они дождались, пока двенадцать бойцов переправились на ту сторону, потом притянули плот веревкой, спрятали его в кустах и снова ушли в лес.
— Запомнили дорогу? Проведете остальных без меня? — спросила Музалевская.
— Будь покойна, мать, проведем.
— Так завтра в ночь двинете? А утром я вам еще передачу принесу.
Когда на другой день учительница возвращалась домой с корзинкой наскоро сполоснутого в речке детского белья, по дороге ее перехватил староста.
— Слушай, Алексеева, за тобой замечать стали. В народе слушок пошел, будто ты партизан кормишь. Нынче снова цельное утро печку топила.
— А что мне не топить? — беспечно засмеялась Музалевская. — He лето на дворе. Или тебе моих дров жалко? Так у меня много запасено.
— Не об дровах речь. Нечего зубы-то скалить! И кормишь их, и носишь им, и ночуют они у тебя. А мне в ответе быть тоже не расчет. Откудова сейчас пришла? Сказывай.
— Ты мне не начальник, чтобы спрашивать. Захочу — скажу, не захочу — и так хорош будешь. Белье на речке полоскала. Видал?
— Белье-е… — протянул староста и, махнув рукой, пошел прочь.
«Как же теперь с учительшей быть? — рассуждал он сам с собой. — Немцы в одну душу требуют: докладай им об тех, что с партизанами знаются, не то капут тебе будет. А партизаны обратно свое твердят. Намедни Тетерчев за деревней на огородах встрелся. Намотай, говорит, себе на ус, говорит, продажная твоя душа, говорит: ежели с учительницей Музалевской приключится что, не быть тебе, староста, в живых. Куда ж теперь человеку податься, который сызмалетства смирный и воевать не согласный? И вертишься тут промежду них, как дерьмо в проруби».
Да, жизнь будет замечательная!
Первый снежок крутился между деревьями. Сквозь белый настил на земле еще просвечивала полужидкая, не успевшая подмерзнуть грязь, но уже посветлело вокруг, и долгая осенняя ночь не казалась такой непроглядной.
Шура потянул носом воздух:
— Будто свежим огурцом пахнет. Это всегда, когда первый снег падает. Правда, дядя Коля?
— На охоту бы сходить! — вздохнул старый партизан. — Теперь зверя по следу найти легко.
— Пойдем, дядя Коля. Тут зверья! Так и бродят вокруг. Пищу чуют, отбросы. Вчера лиса к самой землянке подобралась. Пока я за ружьем бегал, она и скрылась. А зайцев, дичи… Да это что! Дней пять назад я на медвежий след набрел, только после дождем размыло. Вот бы нам с тобой медведя ухлопать, дядя Коля, а? Шуба теплая!
— Что ж, и
Они любили дежурить вместе на посту у землянки — самый старый и самый молодой в отряде. Ночи длинные, темные. В пяти шагах ничего не видать. Кричат совы. Жалобно, как обиженный ребенок, плачет филин. Ветер гудит в вершинах сосен. Дядя Коля рассказывает о гражданской войне. Он тогда еще парнишкой партизанил на юге. Щорса помнит.
Шура слушает и старается представить себе, как выглядел двадцать пять лет тому назад этот седоволосый жилистый человек с веселыми, смеющимися глазами. Мысль о собственной старости в первый раз приходит ему в голову.
— Пройдет еще двадцать пять лет, и буду я дежурить на часах с каким-нибудь пареньком, вот как ты со мной теперь, — задумчиво говорит он, — буду рассказывать ему, как мы оборонялись от немца.
— Будешь рассказывать, — усмехнулся старый партизан. — Только не в лесу на часах, а у себя в кабинете, за письменным столом, товарищ инженер-строитель. Так ведь, а? Когда немца побьем, начнется замечательная жизнь, Саша. Войне крышка по крайней мере на тысячу лет… Иначе и кровь проливать не стоило бы. Так ли я говорю, Саша?
— Так, дядя Коля, конечно так! — Шуре хочется расцеловать чудесного старика, который через всю жизнь пронес веселую юношескую бодрость и веру в человека. — Да, жизнь будет замечательная! Когда побьем немца, я снова учиться пойду. Буду инженером-авиаконструктором или лучше просто инженером-строителем. Ведь сколько они разрушили, проклятые! Отстраиваться надо, восстанавливать хозяйств. Это уж наша забота. Правда, дядя Коля?
Старый партизан молча улыбается в темноте.
Зловещая ночь
Тоннель длиною в несколько метров с выходом в лес должен был служить убежищем для партизан на случай, если бы немцы застали их в школе и окружили ее. Копали все — Музалевская, ее муж, невестка.
Летучие отряды ребят под командой шустрой Юльки охраняли школу на расстоянии, чтобы вовремя предупредить об опасности.
Стемнело. Музалевская чистила картошку на ужин. Только что она проводила тоннелем четырех бойцов. Они постучались в школу вчера ночью. Их направил Макеев. Они прорвались из окружения и догоняли свою часть. «Спасибо, мать, — говорили они прощаясь. — Когда все кончится, когда перебьем гадов, всех до единого, мы тебя на руках носить будем».
В кухню вбежала невестка Сима с белым, как мел, лицом.
— Карательный!
С улицы уже прорывался грохот машин, цоканье подков, ржанье и слова команды.
Музалевская оглянулась на тяжелый кованый сундук в углу кухни, плотно прикрывавший подпиленные половицы. Его будто годами не сдвигали с места. «Бойцы уже, верно, далеко в лесу», подумала учительница и сказала вслух:
— Ступай к детям, Сима!
А немцы уже ломились в дом. Они наполнили тихую опрятную школу стуком деревянных подметок, грубым квакающим говорам, зловонием потных тел и грязного, обовшивевшего белья.