Орлий клёкот. Книга первая
Шрифт:
Утром, к радости Ерофея, и особенно к радости Левонтьева, прибыли кошевы с оружием. И что еще более обрадовало Дмитрия, сопровождал его подпоручик Хриппель Яков Тимофеевич, молодой мужчина благородной худобы. Даже тулуп не мог скрыть его интеллигентности. В народе о таких говорят: через губу не плюет. Левонтьев и Хриппель были несколько лет назад представлены друг другу в офицерском собрании, обменялись приличными к случаю фразами и раскланялись. Больше не встречались. И вот — неожиданность.
— Верен глас предков: гора с горой не сходится, а человек с человеком… — молвил Хриппель, позволяя стягивать с себя тулуп.
— Теплынь на улице, а ты по-зимнему.
Дмитрий настолько рад был гостю, что обратился к нему на «ты», не думая о том, как воспримет это едва знакомый ему подпоручик. Но Хриппель, тоже обрадовавшийся столь неожиданной встрече, поддержал Дмитрия:
— Никогда бы не предположил увидеть тебя здесь, в такой глуши. — И спросил: — Мы сможем уединиться?
— Да, конечно.
Дмитрий провел гостя в свою комнату и с картинным полупоклоном предложил:
— Располагайся. Мои апартаменты в твоем распоряжении.
Хриппель вздохнул грустно, брезгливо взял табуретку, переставил подальше от окна, но сесть не решился.
— Такие лишения! И ради кого? Рубит себе дрова зауряд-прапорщик. Сам бреется. Прост и доступен. Весьма доволен судьбою…
— Либо уверен, что будет вызволен из большевистских когтей и поднимет знамя борьбы за старую добрую Россию?
— Ты же не веришь этому. Никто не верит. Какой он знаменосец, этот штык-унтер?! Скажу более того, никто не решается сделать первого шага. Большевики готовятся увезти царскую семью из Тобольска, готовят кошевы, но на всякий случай, если снег сойдет, тарантасы тоже. А нам никто никакой команды не дает. Привез я тебе оружие, а для чего, собственно, не ведаю. Или у тебя есть уже инструкции?
— Да нет же. От тебя жду.
— Бежать нужно отсюда. Бежать, не теряя попусту времени. Наше место там, где мы, офицеры, нужны. Довольно кормить клопов и жить с теми, кто презирает нас, брезгует нами. Мыслимо ли терпеть такое, что эти сытые, самодовольные кроты признают поганою любую вещь, к коей я прикоснусь. Курить не смей! К женщинам не прикасайся! И повторяю, ради каких идеалов все эти унижения? В Тобольск я больше не ворочусь. Велю вознице в Тюмень править.
— И куда путь затем?
— Подумывал на Дон, к Краснову, но… Хочет тот «независимое донское государство» передать под протекторат Вильгельму Второму. Такое мне не по душе. Колчак — вот личность сегодня. Семенов атаман. Да и поближе к ним.
— Я — с тобой! — решительно заявил Дмитрий Левонтьев. — Только просьба есть. Скажем, что увозишь меня всего на несколько дней, Чтобы получить инструкции.
— Если это так необходимо.
— Да. Дочь хозяйская. Она ждет ребенка.
— Невообразимо! Староверка — и сближение?! — воскликнул Хриппель и даже рассмеялся. Затем, посерьезнев, посоветовал: — Оставь свою родословную. Вдруг — сын.
— Верный совет, — согласился Дмитрий и облегченно вздохнул. Он как-то искупал этим свою вину не только перед хозяйской дочерью, но и перед хозяином заимки, перед всеми бородачами-староверами, которых, как он считал, столкнул с коммунарами. Признание за будущим ребенком своей фамилии, думалось Дмитрию, искупит в какой-то мере все то жестокое, что сотворил он в этом мирном хлебопашеском уголке Сибири. Полного, однако, успокоения он не получил. Он понимал, что вражды между селом и заимками все равно не миновать было, но она могла лишь тлеть, теперь же о раздутое им пламя обожгутся многие, а многие и вовсе сгорят в нем. Не утешится и Акулина. Ей нужен муж, а не бумажка, хотя и бесценная.
Нет, не с чистой совестью уезжал Дмитрий Левонтьев с заимки, терзался этим, но даже не представлял, что все его теперешние терзания покажутся скоро, совсем скоро, смешными, а сделки с совестью станут привычными.
ГЛАВА ПЯТАЯ
Телеграфные аппараты с безразличной монотонностью выбивали на серых бесконечных лентах Декрет о мире, Декрет о земле… И, словно подхваченная штормовым ветром, неслась новость от гарнизона к гарнизону, от поста к посту, будоража и без того уже переполненные сомнениями казачьи головы. Казармы — что твои ульи.
— Мир! Службе, стало быть, конец. По станицам и куреням, стало быть, время настало, — радовались одни.
— Погодь. Что командиры определят? — рекомендовали другие, но большинство казаков-пограничников твердо стояли на том, чтобы с постов не сниматься, а дозорить, как и прежде.
— Уйдем мы — все вмиг растащут! — горячо убеждали они сослуживцев. — Сарты много ли накараулят, а у соседушек наших глаз волчий, дай им волю, оскалят пасти. А сарты-богачи что натворят? В веки вечные не расхлебаешься. А уж могилы сотоварищей наших ратных посквернят перво-наперво. Тяжел грех на наши души падет. А командиры что? Нашу волю примут. Или — скатертью дорожка.
У офицеров тоже дым коромыслом. Только тех, кто призывает продолжать охрану границы, поменьше числом. Туговато им, но крепятся. Иннокентий Богусловский горячится:
— Господа! Как же можно бежать? А долг? А присяга?!
Карие глаза его возбужденно горят. Он то и дело откидывает пятерней, как гребенкой, падающие на лоб густые льняные пряди, а затем рубит ребром ладони воздух.
— Нельзя, господа, бежать! Перед Россией мы в ответе. Честь наша…
— Красиво все это, Иннокентий, — с ухмылкой перебил его Андрей Левонтьев, — только честь твоя давно… того, с изъянцем. Неужто, позволь тебя спросить, забыл ты, отчего здесь оказался?
Богусловский вспыхнул, но огромным усилием воли сдержался, чтобы не ответить резкостью Андрею, не отвлечься от главного. Проговорил, отсекая каждое слово:
— Я никогда и никому не прощал лицемерия, лжи и тем более подлости.
— Только ли? — вновь с ядовитой ухмылкой спросил Левонтьев.
Вопрос этот, а главное, тон отрезвили Богусловского совершенно. Левонтьев явно дергал нервы, зная его вспыльчивость. Ведь он, не в пример другим, хорошо знал, что только щепетильность в отношении и с коллегами, и с начальством сделала Иннокентия Богусловского нелюбимым в Петрограде, и тогда он написал рапорт, в котором просил направить на трудную границу. Просьбу уважили. Определили и должность — командир взвода. Большое понижение, но он согласился. Отец тоже благословил, сказав на прощание: «Я не упрекаю тебя ни в чем. Но в Туркестане ты, наверное, услышишь о мудром житейском правиле: среди колючек будь колючкой, розою благоухай среди цветов, — услышишь, поймешь, поверишь и, уверяю тебя, примешь это правило».