Осада, или Шахматы со смертью
Шрифт:
— Он цел еще?
Фумагаль не отвечает. Гость поворачивает голову к еще горячей печи, словно говоря взглядом: что ж, ничего не поделаешь.
— Жаль. Я рассчитывал на это. Ошибся, значит. Но впрочем, тут ведь и кое-что сверх того… Я должен был убедиться, поймите… Предоставить вам еще… Ну, короче говоря, вы меня понимаете, дружище… Еще одну возможность.
И погружается в задумчивое молчание. Потом поднимает трость за середину и приближает набалдашник к самой груди чучельника. Почти вплотную, но не дотрагиваясь.
— Неужели в самом деле не читали Софокла?
Опять! Дался ему этот Софокл, думает Фумагаль. Что это — какая-то нелепая шутка, смысла которой ему не понять? При всей затруднительности своего
— Почему вы меня спрашиваете об этом?
Гость вертит тростью, смеется сквозь зубы. Смех, надо сказать, невеселый. И предвещает недоброе. Чучельник воровато бросает последний взгляд на запертый ящик письменного стола. Далеко. И ближе уже не будет.
— Потому что один мой приятель будет позабавлен от души, когда я расскажу ему об этом.
— Я что же — арестован?
Полицейский некоторое время глядит на него изучающим взглядом и отвечает с деланым удивлением:
— Ну разумеется. Как же иначе? А вы что подумали?
После чего совершенно неожиданно поднимает трость и трижды изо всей силы бьет по мраморному столу. На грохот появляются те двое, что ожидали на площадке. Фумагаль краем глаза видит — они остановились в ожидании в дверях кабинета. Полицейский подходит вплотную, совсем близко — так, что чучельник чувствует на лице несвежее, прокуренное дыхание, свидетельствующее к тому же о неважном пищеварении. Стальные недобрые глаза впиваются в глаза чучельника теперь уже с нескрываемой ненавистью. Фумагаль делает шаг назад, впервые за все это время почувствовав страх. Страх физический, без обиняков. Он боится удара этой тяжелой трости.
— Ты арестован как французский шпион и убийца шести женщин.
Самое жуткое во всей фразе — это обращение на «ты».
12
Говорят — а война всегда изобилует слухами, — будто маршал Сюше вот-вот вторгнется в Валенсию и что со дня на день падет Тарифа, однако Дефоссё все это глубоко безразлично. Его занимает в настоящее время, как бы ветер, швыряющий в окна каземата пригоршни дождевых капель, не погасил огонь, на котором кипит котелок Над головой у капитана артиллерии от порывов ветра зловеще постанывают доски наката и прибитые гвоздями либо прикрученные веревками ветки. Струи воды неистово хлещут отовсюду, заливают убежище. Капитан в наброшенной на плечи шинели, в старом шерстяном колпаке, в полуперчатках, открывающих грязные пальцы с черными ногтями, сидит на грубо сколоченном топчане, который не спасает ни от грязи, ни от сырости. В такую непогоду окопная жизнь сделалась сущим кошмаром — особенно здесь, на низменном и почти плоском Трокадеро, далеко вдающемся в бухту и потому открытом всем ветрам и близкому морю: вода во вздувшейся от непрестанных дождей реке Сан-Педро и канале стоит гораздо выше обычной линии прилива и вплотную подступает едва ли не к самым огневым позициям.
В такую собачью погоду не до «Фанфана» и его братьев. Уже четверо суток как прекратились обстрелы Кадиса. Укутанные просмоленной парусиной гаубицы молчат, и сержант Лабиш со своими людьми, чуть не по щиколотку увязая в жидкой грязи на полу укрытия, заняты лишь тем, что матерят все и вся. От бури нарушилось снабжение, и на Кабесуэлу не привозят продовольствие. Нет даже того, что получали на батарее в последние недели, — солонины, едкого и жидкого вина и черного хлеба, выпеченного из муки пополам с отрубями. Голод, который в конце 1811 года свирепствует на всем Полуострове, выкашивая целые деревни, добрался теперь и до императорской армии: ее фуражирам с каждым днем все трудней добыть хоть горсть зерна, хоть фунт мяса в опустошенных войной деревнях, сделавшихся ныне лишь тенью самих себя. А хуже всех приходится частям Первого корпуса, дислоцированным на самом юге Андалусии, то есть сильней всего удаленным от провиантских баз: коммуникации, и прежде-то ненадежные из-за вылазок геррильеров, ныне и вовсе оборвались по причине нескончаемого шторма, который бьет о берег, выводит из берегов реки, затопляет дороги, сносит мосты и переправы.
— Придерживай, чтоб тебя!..
Только что вошедший лейтенант Бертольди, стряхивая капли воды со штопаной и латаной шинели, что-то виновато бормочет и поспешно опускает заменяющее дверь одеяло. И капитан, увидев перед собой лицо пьемонтца, осунувшееся и грязное, но улыбающееся как всегда и вопреки всему — и разверзшимся хлябям, и чавкающей под ногами грязи, — совестится за свою резкость, но извиняться уже не в силах. Если обращать внимание на каждую вспышку досады и злости, то всем придется беспрестанно просить друг у друга прощения. И Дефоссё ограничивается кивком головы.
— Скоро будет готов. Но за вкус не отвечаю, — говорит он, показав на булькающий котелок.
— Бог с ним, со вкусом, мой капитан. Лишь бы горячий…
Дефоссё очень осторожно снимает варево с огня, переливает часть в высокую жестяную кружку, протягивает ее лейтенанту. Потом наполняет синюю выщербленную чашку из китайского фарфора — часть сервиза, захваченного вместе с другой добычей в богатом доме в Пуэрто-Реале, — и пьет маленькими глоточками, обжигая себе губы и язык, но испытывая при этом почти блаженство. Подсластить нечем — нет ни сахара, ни меда. Да и на кофе эта бурда не очень похожа. Однако Бертольди прав — лишь бы горячо было. И в меру горько. Все прочее доделает воображение, пока этот напиток льется в глотку и согревает нутро.
Маурицио Бертольди поудобнее пристраивает больную ногу. Три недели назад, покуда они с капитаном инспектировали батарею в Форт-Луисе, осколок испанской гранаты на излете зашиб ему бедро. Ничего серьезного, однако лейтенант до сих пор хромает. А вечная, всепроникающая сырость — плохое средство заживления.
— Там… это… насчет дезертиров… Через полчаса, при смене караулов. Возле большого каземата.
Дефоссё глядит на лейтенанта поверх края чашки. Бертольди, почесав свою белобрысую бакенбарду, пожимает плечами:
— Всему личному составу приказано быть. Уважительных причин для отсутствия не имеется.
Оба артиллериста в молчании потягивают ячменную бурду; дождь снаружи хлещет с прежней силой, и при каждом порыве ветра, сотрясающем дощатый настил, внутрь залетают брызги. Неделю назад четверо солдат 9-го полка легкой пехоты, которым вконец опротивело это беспросветное голодное убожество, воспользовались отливом и, оставив ружья и патроны, ушли со своих постов с намерением передаться неприятелю. Один сумел вплавь добраться до испанских канонерок, стоящих на якоре возле мыса Кантера, но всех прочих сторожевой катер перехватил и доставил назад, на Трокадеро. По приговору военно-полевого суда их должны были казнить еще два дня назад в Чиклане, но из-за непогоды не сумели вовремя доставить туда. Маршал Виктор, прискучив ожиданием, распорядился провести казнь на месте. Когда с небес льет день и ночь, подрывая боевой дух войск и внушая сомнительные мысли солдатам, полезно будет показательной экзекуцией прочистить им мозги. Ну или есть на то надежда.
— Что ж, пошли, — говорит Дефоссё.
Они допивают кофе, закутываются в шинели, капитан пристегивает саблю и сменяет шерстяной колпак на старую форменную шляпу, обтянутую куском клеенки. Откинув одеяло, выходят наружу, чавкают по грязи. У берегов полуострова Трокадеро вскипает в серой пене, в потоках дождевых струй вода. В отдалении, на другом берегу бухты, едва угадываясь, угрюмо темнеет Кадис — длинная полоска, освещаемая время от времени сполохами грозы: она зигзагами молний полосует хмурое небо, оглушает громом, вспышками зарниц на миг выхватывает из тьмы мачты кораблей, беспокойно качающихся вниз-вверх на якорях носом на юго-восток.