Ошибись, милуя
Шрифт:
Ефим Чугунов дважды с оказией посылал Варваре поклоны и заверения в том, что, как только падут первые крепкие морозы, он привезет ей неизносимую шубу из волчьего меха зимнего боя. «Вот и пошути с чудаком, — упрекала себя Варвара. — Да стоит ли думать: взять да обвенчаться с волчьей шубой — пусть знает…» Имя Семена она не называла даже в мыслях.
Перед рождеством, в сочельник, приехал Додон Тихоныч. Приехал один. При встрече с Варварой поглядел на нее такими счастливыми влюбленными глазами, что она невольно, как бы отзываясь на его настойчивый взгляд, подумала: «Мне надо было, чтобы ты приехал». Она была благодарна ему, так как знала, что приехал он только из-за нее. В его приветливом, добром и оттого приятном лице радостно удивило новое выражение достоинства и той силы, перед которой она всегда немножко робела и склоняла свою голову.
Додон Тихоныч будто приехал в родное семейство, навез с собой уйму рождественских гостинцев, бабам полушалки, кружева и гребенки, Алексею Сергеичу бритву, две пачки
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
I
На всех картах Российской империи граница между ее частями, европейской и азиатской, проходит и по маленькой речке Мурзе, затерянной среди болот и лесов Зауралья. Сама Мурза ничем не примечательна, потому как задичала в непролазных зарослях ивняка и черемухи, местами сплошь завалена буреломом, а на плесах и перекатах сама набила такие заторы из лесного хламья, что вынуждена обходить их, делать немыслимые петли, словно заяц, путающий свой след по первому снегу. Но как ни мала речка Мурза, а ей суждено было стать частицей великого рубежа между двумя материками, потому как именно она резонно отделила отроги Урала от начавшихся здесь бескрайних просторов западной низинной Сибири. Однако даже при такой завидной роли живет Мурза по своим извечным законам малой лесной речки. Весной она, будто заправская река, играет в большую воду и тогда льется могуче, широко, державно, не признавая ни своих берегов, ни своих петель. Под ее напором с хрустом и треском рушатся завалы, всплывают матерые колоды, и под горячую руку Мурза уносит их, да и все, что близко и плохо лежит: мужицкие дрова и остожья, мосты и срубы, завозни, огороды и бани. После бурного разлива она так же быстро опадает, бросая по пути в прибрежных кустах все, схваченное второпях, а там, где скатывались ее мутные воды, остается грязная иловина, которая быстро подсыхает, схватывается коркой, и кажется, не выбиться из-под нее на белый свет ни единому росточку на благодатных заливных лугах. Но пройдут первые дожди, легко смоют все весенние наносы, а под ними, оказывается, уже угрелись и пошли в рост молодые побеги луговых трав. А сырая земля еще студена, студена и вода в речке, низовой проемный озноб так и берет навылет, но Мурза уже вся белым-бела, будто невеста в подвенечном уборе: это зацветает черемуха, и сильный вязкий запах ее в острой прохладе особенно крепок и пронзительно свеж. И с этой поры вплоть до осенних утренников над Мурзою ходят пьяные туманы: воздух то горьковат от цветущего дикого хмеля, то сладко сдобрен смородиновым листом или настоян на тяжелом дурмане таволожника, а в пору цветения липы все окрест обнесено сладкими волнами теплого меда. В петлях Мурзы, где много светлых еланей, в зеленом заветрии, воздух совсем недвижим, нагрет и густ, и пожалуй, только здесь, в затишье, можно бесконечно слушать, как неистово гудят возбужденные запахами пчелы, как заливается в высоком полете важный шмель, как, путаясь в травах, гневно звенят и зудят осы. Но едва солнце перевалит за полдень, как от воды, из кустов, тотчас потянет сыростью и вместе с нею поднимутся неистребимые легионы комаров. К петровкам вызреет разнотравье и луга забродят молодым сеном, а лесная теплая прель так и отдает сырым груздем. По запахам, идущим близ реки, нетрудно понять, что в малинник на Мурзе навадился медведь сластена, расшевелил ягодные заросли и будет шататься там, пока его не вспугнут. Вечерами, по сухоросью, с полей навевает поспевшим жнивьем, снопами, смолеными телегами, и вся земля дышит полнотой и радостью выношенной жизни, спешной работой в припас. А в тальниках уже по-осеннему задубели и гремят, как жесть, подсохшие листья, в зелень плакучих берез вплетены желтые ленты, и ольховые чащи источают тонкий аромат подопревшей коры и неодолимого тлена. Да уже не за горами и само непогодье: опять все измокнет, жухлое, обитое ветрами былье до самого снега будет куриться пресным летучим дымом. Под холодные зори падут первые зазимки и засеребрится луговая отава белым, тихо и погибельно звенящим инеем. Потом надо ждать первых морозов и первого снега. Но Мурза в канун ледостава еще раз наберет разлив, иной год даже выплеснется из берегов, однако предзимнего оцепенения ей уже не одолеть. Вода ее давно продрогла, потемнела, и не посмотрится в тусклую зыбь ее зардевшаяся рябина, не увидит своей осенней красы, которую в голодное непогодье за один налет погубят прожорливые дрозды, сбившиеся в стаю перед дорогой к теплу.
Пойменные луга по правому берегу Мурзы исстари были приписаны межевскому обществу. Мужики в пять лет раз делили луга по дворам, на каждой грани метали жребий, спорили, случалось и дрались,
Чудное время — покосы на Мурзе!
По левому берегу — он был выше лугового правого — шел хороший выдел черноземной земли. В давние времена нашли его и обиходили староверы, искавшие уединения. Но православная церковь, с годами набравшая крепкую силу в Сибири, находила их, жестоко притесняла и в конце концов вынудила сняться и уйти в северные таежные скиты. Осиротевшие земли, когда-то родившие и рожь, и коноплю, и овес, отошли казне и обхудились до крайности. В конце века, когда в Россию стали проникать идеи американского фермерства, на таких плодородных, но полузапущенных землях стали возникать свободные фермерские хозяйства с наемными руками, где все, от управляющего до кухарки, получали жалованье от земства. Оно же, земство, и распоряжалось движимым и недвижимым имуществом фермы, всем полученным продуктом от пашни и скота.
В первые годы ферма и заботила и радовала земство, потому что в лесной пустоши, в стороне от больших дорог, росло новое поселение с небывалой, но заманчивой перспективой. Здесь должно было утвердиться образцовое хозяйство, где предусматривались широкое применение машинного труда, введение травопольной системы, удобрение пашни, улучшение стада и высокая продуктивность его. Ферма на Мурзе должна была стать не только рациональным, но и опытным, показательным хозяйством, куда бы могли приезжать и учиться ведению дел крестьяне всей округи. Но самое главное, на что рассчитывало земство, состояло в том, что наемный труд обещал высокую товарность, так как вся продукция, по расчетам, должна была пойти на рынок и быстро, с лихвой окупить все затраты. На деньги попервости земство не скупилось, и за три-четыре года были подновлены старые избы, поставлены два барака, на пять семей каждый, контора, коровник на восемьдесят голов, телятник, свинарник, кормоцех, кузница, конюшня, ветряная мельница.
Семен Огородов подъезжал к Мурзе в тихий морозный полдень. Над лугами цепенел жесткий холодный туман. Заснеженный лес был тих и бел. Березовые опушки сливались с туманом. Овины и клади необмолоченного хлеба, увитые пышным куржаком, выступили к дороге неожиданно и близко. У высокого сарая с распахнутыми воротами на истоптанном и усыпанном соломой снегу стояли мужики и бабы, в полушубках и пимах, с вилами и граблями. В сарае под нагрузкой глухо стучала молотилка. У кладей две девки набивали снопами носилки. Круглые, в теплых одежинах, высоко и крепко подпоясанные, девки сами походили на снопы. На толоке дорога терялась в следах саней, и Семен остановил лошадь, чтобы спросить контору. Увидев незнакомую подводу, девки охотно бросили работу: одна, обрадованная переменкой, устало вальнулась в носилки и разметнула руки, другая, видимо оглохшая от стука машины, выпрастывая ухо из-под шали, пошла к кошевке Семена.
— Контору, что ли? — переспросила она и, готовая расхохотаться, повернулась к подруге, лежавшей на снопах: — Контору, слышь, спрашивает.
— В трех соснах заблудился. Откуда он? Галка, может, замерз он, так зови, согреем.
— Вон спрашивает, чей ты?
— Мамкин да тятькин, — рассмеялся Семен на улыбчивое лицо девки. — Как, говорю, проехать-то?
— Ступай до колодца, авось не заблудишься, — веселая девка махнула рукой в сторону от клади и захохотала, возвращаясь к подруге: — Бестолковый какой-то. Не наш совсем.
— Просилась бы в санки. Один едет.
— Да уж ты скажешь. Берись-ка, а то все бы лежать. Вон Сила Ипатыч уже грозится.
— Себя не пожалеешь, никто не пожалеет. — Девка потянулась на снопах и нехотя поднялась: — А право, хорошо, так бы и повалялась.
Она подшитыми пимами разгребла солому, чтобы освободить ручки носилок, и, лениво наклоняясь к ним, вздохнула:
— А это все провались бы к черту.
Контора фермы помещалась в новом доме, срубленном по-сибирски, в угол, с большими окнами и широким крыльцом под навесом. Крыша двускатная, высокая и до того крутая, что на ней не держится снег, и голые смоленые тесины туго блестят заледеневшей на них изморозью. Над дверями прибиты большие старые рога лося. Внутри пахло свежим деревом, табаком, жарко натопленными печами и сырыми оттаивающими дровами.
Едва Семен переступил порог и даже не успел снять шапку, как навстречу ему вылетел щекастый малый, в сапожках и малиновой рубахе под жилеткой. Каштановые волосы у него примаслены и с пробором зачесаны за уши; жидкие глаза увертливы и плутоваты.
— Я сразу угадал вас, из окошка еще. Вы агрономом к нам. Стал быть, верно? Ну вот Николай Николаич и ждет. Давно ждет. Это его дверь. Он и туточка. А раздеться пожалуйте сюда. Пожалуйте, — малый распахнул перед Семеном дверь в большую прокуренную комнату, сплошь заставленную шкафами, столами, с некрашеными скамейками вдоль стен. — Тут у нас и нарядная, и сборная, и счетоводный стол. Все вместях. Да вы раздевайтесь. Вот сюда. А вам и место приготовлено.