Ошибка Оноре де Бальзака
Шрифт:
Не дожидаясь ответа, она спокойно проговорила:
— Я хочу дать вам добрый совет, пан Кароль: прежде чем что-нибудь сказать, хорошенько обдумайте свои слова. Надеюсь, вы поняли меня?
Эвелина встала. Кароль прерывисто сопел, опустив голову. Он что-то забормотал в свое оправдание. Эвелина, уже с порога добавила:
— Имейте в виду — это прежде всего в ваших интересах, пан Кароль.
Он молча проглотил и это, только низко поклонился, но графиня уже не видела его поклона, — подобрав платье, она переступила порог.
«Нет,
Вековые клены смыкались в вышине, образуя непроницаемый шатер. Необыкновенно теплый сентябрьский День словно весь пропах медом. В правом крыле второго этажа в просторном окне Ганская увидела Бальзака.
Он смотрел на нее и махал рукой. Отворилась створка. Бальзак высунулся и звал ее.
«Боже мой, зачем, ведь услышат, увидят, к чему эта шаловливость, это легкомыслие?!»
Эвелина смущенно опустила голову и ускорила шаг.
Бальзак, разочарованный, отошел от окна, а в комнату ворвался ветер и разбросал бумаги на столе, растворил дверь сквозным порывом. Из передней появился Леон, собрал листки с пола и запер окно.
— Ты свободен, Леон, — сказал Бальзак, — сегодня ты мне больше не нужен.
Леон топтался на месте и не уходил.
— Что тебе? — ласково поинтересовался Бальзак.
— У меня к вам просьба, барин.
— Смелее, дружище, смелее. — Бальзак подбодрил его движением руки. — Говори, мой оруженосец.
— Разрешите, мсье, взять вашу книгу «Отец Горио»!
Леон кивнул головой на полку, где пани поставила присланные из Петербурга русские переводы книжек Бальзака.
— Возьми, дружище.
Леон осторожно взял с полочки книгу и, покраснев, поклонился Бальзаку.
— Спасибо вам большое.
— А по-французски, дружище, по-французски?
— Мерси бьен, — твердо произнес Леон.
— О, ты делаешь успехи, мой друг. И ты хочешь прочитать эту книжку?
— Да, мсье.
— И ты знаешь, что я ее написал? — Бальзак ткнул себя пальцем в грудь.
— О барин… — только и смог вымолвить Леон, собираясь уйти.
— Погоди, я еще не все спросил, погоди. Кто ты, Леон?
Камердинер смущенно молчал, крепко сжимая в руках книжку.
— Кто ты? Чей, откуда?
— Пани Ганской, мсье, — тихо ответил Леон. Да ведь вы знаете, мсье…
Не этого ответа ждал Бальзак. Сердце болезненно сжалось. Вот перед ним стоял умница, красавец парень: рожденный среди этих степей в семье крепостных, он научился читать и писать, даже знал французский язык по милости пани Эвелины, как она сама с гордостью рассказывала, и все же он не принадлежал себе. Бальзак думал об этом с горечью.
Леон, встревоженный вопросом француза, а еще более того задумчивым молчанием барина, осторожно ступая по пушистому ковру, вышел из кабинета.
Много мог бы он порассказать барину, который сочиняет такие замечательные истории. Леон прочитал уже страшный
— Что ты там поймешь, Леон?
Напрасно она так думает. Леон многое понял. И когда его послали в Радзивиллов встречать барина, он подпрыгнул от радости. Многое мог бы он ответить барину. Да кто знает, заинтересует ли чужеземца судьба Леона, захочет ли он слушать о верховненских ужасах. Да, он мог бы описать дьявола Кароля, мог бы так описать, что все люди ужаснулись бы, узнав, что за житье в Верховне. И о Нехаме мог бы Леон рассказать. Как любит ее, как постоянно видит перед собой ее глаза; может, мсье подаст добрый совет…
Забравшись вечером в свою каморку на антресолях и зажегши свечу, Леон, обессиленный тревожными думами, обступившими его со всех сторон, склонился над книжкой.
Внизу, в комнатах графини, раздавались веселые голоса, оттуда долетали звуки рояля, но Леон ничего не слышал. Перед ним развертывалась иная жизнь, и он слушал речи незнакомых ему дотоле людей, ясно видел их лица; сердце его трепетно билось, сочувствуя доброму старику Горио, проникаясь гневом и презрением к его легкомысленным дочкам.
Догорела свеча, Леон зажег огарок, но и тот скоро кончился. Тогда он закрыл лицо руками и застыл на лавочке у окна, погруженный в размышления и мечты.
Сентябрьская ночь сотрясала сад властными порывами ветра, громоздила на небосводе дождевые тучи и разносила эхом по всей округе стук сторожевых колотушек.
Долго еще не гасил света в управительском флигеле Кароль Ганский. Налегая грудью на стол, он старательно писал на широком листе: «Его высокоблагородию господину Киселеву, Федору Каллистратовичу, в Третье отделение собственной его императорского величества канцелярии…»
Перед сторожкой сошлись сторожа Мефодий и Никодим. Они спрятали в свитки колотушки, набили трубки табаком и молча курили, поглядывая в темное небо. Пахнуло дождем. На селе наперебой лаяли собаки. В гуще туч беспомощно метался месяц, силясь пролить на землю свое серебристое сияние. Спал дворец, спали поля. Лишь во флигеле светились окна.
— Не спит, люцифер, — прошептал осторожно Мефодий.
— Колдует, дьявол. Небось новую забаву себе выдумывает.
Никодим погрозил кулаком в сторону флигеля.
— Я бы его поучил.
— Пробовали уже.
Никодим понял намек Мефодия. Год назад, когда Ганский возвращался как-то через греблю, в него запустили камнем, только попали не в голову, а в плечо. А что после того на селе творилось! Лучше и не вспоминать… Не одна спина еще и доныне болит от господских плетей.
Сторожа, вздохнув, достают из карманов колотушки, и, попыхивая трубками, расходятся в разные стороны.
Однообразный перестук нарушает покой ночи. Ветер гудит в деревьях, как в мачтах кораблей.