Оскал смерти. 1941 год на восточном фронте
Шрифт:
— В лесу русские, — «перевел» наконец я.
— Ну, в любом случае их там не может быть слишком много, — совершенно спокойно и даже как-то с ленцой промычал Штольц сквозь набитый рот. Не прекращая невозмутимо жевать картошку, он взял свой автоматический пистолет, сунул в карманы брюк пару гранат и, все еще по пояс голый и босой, неспешно отправился к лесу в сопровождении десятка солдат. Уже минут через десять он вернулся обратно, подталкивая впереди себя трех пленников — одного русского офицера и двух солдат.
Пленных отвели для допроса на ферму, в гостиную с большим камином. Ламмердинг взялся вести протокол допроса. Выполнявший функции переводчика офицер знал русский лишь очень поверхностно, и все-таки нам, хоть и с великим трудом, но удалось выудить из этих троих ту главную информацию, что нас интересовала.
Наше нападение на русских застало этих людей врасплох, спящими внутри железобетонного бункера на границе. Они не имели ни малейшего представления
Вегенер вернулся на «моем» «Мерседесе» и привез с собой молодого лейтенанта, назначенного для прохождения службы в наш батальон на место погибшего Штока. Фамилия лейтенанта была Больски, и его, конечно за глаза, неминуемо переименовали в «Польски» (Bolski — Polski). Это забавное прозвище приводило его в неописуемое неистовство, поскольку, хоть Больски и происходил из прибалтийских немцев, он одинаково отчаянно ненавидел как русских, так и поляков — примерно как бубонную чуму. Еще его столь же лютая ненависть распространялась и на англичан, несмотря даже на то, что англичанкой была его собственная родная бабушка. Создавалось впечатление, что у него имелась какая-то болезненная внутренняя потребность везде и всюду, при каждом удобном случае настоятельно подчеркивать, что он является исконным, чистокровным немцем из Восточной Пруссии. Нойхофф включил его в состав 12-й роты, т. е. в ту роту, что была под командованием фон Кагенека. А у Кагенека, который уж точно был стопроцентным немцем, что называется, «голубых кровей», Больски стал стараться еще ожесточеннее доказывать себе самому и всем, кто не отмахивался от него, что он — самый что ни на есть настоящий, стопятидесятипроцентныйнемец.
Незадолго до того, как солнце стало скрываться за горизонтом, мы вдруг услышали нежную мелодию, исполняемую на лютне и доносящуюся откуда-то со стороны беседки невдалеке от дома. Ламмердинг и я пошли на эти столь удивившие нас звуки и увидели очень пожилого литовца, сидящего рядом с домом и играющего на своем диковинном инструменте для нескольких наших солдат. Его длинная снежно- белая борода делала его похожим на старинного барда. Мы попросили его перейти в дом и поиграть для нас еще. Старик уселся поудобнее у очага, и его руки, чуть заметно подрагивая, на какое-то мгновение замерли на его столь же древнем, как и он сам, инструменте. Все офицеры и солдаты как по команде замолчали, задумчиво прислонились к стенам вокруг седовласого музыканта и в почтительном безмолвии приготовились внимать его искусству.
Первые, едва различимые на слух аккорды возникли как будто бы из каких-то далеких таинственных глубин. Вначале они были как бы неуверенно нащупывавшими себе путь к своим слушателям, а затем незаметно развились в согласованную и изысканную мелодию — печальную, почти меланхолическую, однако никоим образом не заунывную. Лично я воспринимал эти исполненные грустью мелодии как музыкальное самовыражение души приграничного народа, исстрадавшегося за многие столетия от граничащей с рабством зависимости от иноземцев. Затем, постепенно, настроение звучавшей музыки неуловимо изменилось — все более и более убыстрявшийся ритм стал бурным, пульсирующим, даже агрессивным. Лицо старика, бывшее до того спокойным, бесстрастным и совершенно отстраненным от мирских проблем, сейчас совершенно преобразилось. В глазах вспыхнул внутренний огонь, и он запел на неизвестном нам языке. Голос был ослаблен возрастом, но пение было очень уверенным и чистым — чувствовалось, что старец не ошибается ни в одной ноте. Казалось, что он поет хвалу народу, вновь обретшему свою утраченную ранее свободу.
Думаю, что те, кто принял протекторат германской армии и даже занял в дальнейшем посты в новой литовской администрации, очень прогадали, однако, в одной чрезвычайно важной вещи: недооценить подобные пронзительные призывы к свободе и национальному самосознанию, близоруко пренебречь помощью людей, подобных этому старику, в деле политической пропаганды и борьбы с красными было их грубейшей ошибкой. Это была поистине бесценная сокровищница доброй воли их же народа, которая только и ждала того, чтобы ею воспользовались. Вместо этого произошло, однако, совершенно обратное, и в результате — снова все те же притесненность, угнетенность и подавленность, ставшие уже «привычными» за долгие столетия иноземного ига.
Некоторые из солдат, слушая старика, принялись между делом с любопытством осматривать внутреннее убранство дома. Больше всего поразила их воображение огромная массивная каменная печь, выстроенная прямо по центру гостиной. Она имела очень толстые стены, открытый очаг для разведения огня и несколько углублений с установленными в них довольно примитивными на вид глиняными горшками. Своими внушительными размерами печь разделяла гостиную как бы на два отдельных помещения.
— Эй, дед! — послышался голос одного из солдат. — У тебя, должно быть, большая семья. Но все же зачем вам такая громадная печь?
Старик загадочно улыбнулся. Он знал немецкий достаточно хорошо для того, чтобы понять, о чем его спрашивают.
— Вы будете в России этой зимой? — переспросил он солдата ставшим вдруг слабым и тонким голосом.
— Возможно…
— Вот тогда и поймете зачем! И, пожалуй, тогда вам будет уже не до смеха.
В половине третьего следующего дня мы уже снова двигались походным порядком на восток. Дорога была скверной, как никогда до того, а с наступлением темноты последовал настоящий ночной кошмар с крутыми и местами даже обрывистыми холмами и, что самое ужасное, — с бесконечными рытвинами, выбоинами, колдобинами и непомерно глубокими колеями вдоль дороги, проделанными огромными колесами русских телег в пору распутицы. Ночная тишь то и дело нарушалась пронзительными выкриками кучеров, отчаянно вопивших на лошадей. Бедные и измотанные ужасной дорогой животные, запряженные в тяжелые повозки, с огромными трудностями преодолевали глубокие песчаные ямы, чередовавшиеся с крутыми склонами далеко уже не равнинных холмов. Иногда объявлялись короткие остановки для того, чтобы дать хотя бы немного передохнуть совсем уж выбившимся из сил и дыхания лошадям, после чего погонщики снова упруго тянули их за поводья, и измученные животные, устало всхрапывая и раздувая бока, принимались снова тащить свои тяжелые упряжки. Порой создавалось забавное впечатление, что повозки тянут не лошади, а люди, а лошади только помогают им по мере оставшихся у них сил. Повозки жалобно поскрипывали, проезжали некоторое — не слишком большое — расстояние, и их тяжелые колеса снова увязали в глубоком песке.
Однако форсированное движение на восток должно было продолжаться, а колеса — крутиться. По два или даже по три отделения солдат от каждой роты отряжались специально для того, чтобы помогать подталкивать повозки в труднопроходимых местах. Как только повозка начинала опасно замедлять свое движение, грозя в очередной раз завязнуть в песке, солдаты бросались к ней, хватались за спицы колес и, налегая на них всем весом, помогали колесам миновать опасное место. Солнце уже поднялось над восточным горизонтом, а наше неумолимое и какое-то ожесточенное движение вперед все продолжалось и продолжалось. Люди и лошади, согласованно взаимодействуя друг с другом и выбиваясь из последних сил, безостановочно толкали и тянули тяжело груженные повозки. Многие солдаты поснимали свои гимнастерки и нательные рубахи. Пот ручьями струился по их спинам, на него тут же оседала рыжая дорожная пыль, превращавшаяся затем в затвердевшую бурую корку. Одно отделение для подталкивания повозок поочередно сменялось другим, и сменившиеся с облегчением благословляли Провидение за то, что какое-то время им можно снова просто идти пешком.
Самые хорошие дороги, с наиболее качественным и устойчивым к износу покрытием, были выделены для ускоренного продвижения по ним в глубь России передовых ударных частей, моторизированных подразделений и артиллерийских батарей Вермахта. Пехота же, с ее транспортом на конной тяге, была «удостоена» более или менее параллельных им проселков уже известного нам «качества». Эти так называемые дороги, состоявшие по большей части из песка, местами слишком уж походившего на известь, мы в буквальном смысле слова осыпали неприличными для произнесения вслух проклятиями. Это, однако, не освобождало нас от необходимости с огромным трудом двигаться дальше, и к половине третьего следующего дня — ровно через двадцать четыре часа непрерывного перехода всего с двумя коротенькими привалами — мы достигли наконец нашего следующего «бивуака». Спустя всего лишь несколько считаных часов отдыха мы уже снова следовали дальше, через холмы и леса, которые по мере нашего углубления в бескрайние пространства территории России становились все более и более дремучими. Уже почти не отдавая себе в этом отчета, мы механически преодолевали километр за километром, переход за переходом.