Ослепляющая страсть
Шрифт:
И вот только тут на самом деле и начинается история, которую я хотел вам рассказать, – история недлинная, даже короткая, так что только моей литературной неграмотностью можно объяснить, почему «преамбула» затянулась.
Как-то мне позвонил и попросился на «прием» человек, фамилия которого показалась мне смутно знакомой. Разумеется, я пригласил его зайти. Он пришел вовремя и оказался несколько старше меня: сутулый, плешивый, в сильных очках, с лицом человека, сдавшегося жизни, что, впрочем, меня не удивило – так выглядели почти все мои поэты. В отличие от других, весьма болтливых, этот оказался немногословен, спросил лишь, верно ли, что я издаю стихи, и, когда я ответил утвердительно, положил на стол папку с рукописью и попросил «ознакомиться» – а вдруг заинтересует. Проглядывалась в нем какая-то уверенность, чего остальные были лишены – как будто он знал цену своим творениям. Я попытался завести разговор, спросил,
Стихи произвели на меня странное впечатление: они словно были написаны двумя разными личностями. Первая треть представляла собой остроумное жонглерство словами, звуками, парадоксами – это было интересно, но не более, к тому же среди достаточно изящных опусов попадались и грубые, с использованием жаргона и так называемой нецензурной лексики; и вдруг все менялось, в стихах появлялась нескрываемая печаль, создавалось ощущение, что автор потерял очень близкого человека. Затем стихи еще раз изменились, поэтом овладели муки совести, возникла иллюзия, что он совершил нечто, за что себя осуждает, – это были прекрасные стихи, самые глубокие из тех, что я читал за все время после репатриации. «Страдание, – подумал я, – вот основа поэзии».
Не было никакого сомнения, что этот сборник необходимо издать. Я поставил его на тумбочку, чтобы перечитать перед сном, и вышел.
Когда я вернулся, жена была дома, сидела за кухонным столом и раздраженно листала рукопись: по папке я узнал принесенную мне сегодня. Заметив меня, она захлопнула ее и сказала:
– Алеша, надеюсь, ты не собираешься издавать этого негодяя?
– Почему негодяя?
– Так он же угробил две невинные жизни!
Я изумился, и она спросила, неужели я не помню эту историю? И назвала две фамилии, женскую и мужскую. И тут я понял, почему имя автора было мне знакомо. Конечно, я знал об этой трагедии – весь Ленинград знал.
Мой автор был безумно влюблен в некую девицу. Той его внимание было лестно, так как, хоть и молодой, автор считался талантливым и к тому же был в неладах с властью, что в нашем городе всегда ценилось. Поэтому она не отвергла его попытки на корню, хотя была тайно влюблена в другого, тоже поэта. Некоторое время положение оставалось неопределенным, но в конце концов чувства взяли вверх, и она отдалась тому, кого в душе предпочитала. Мой автор узнал об этом и далее повел себя не самым достойным образом – попросту говоря, не по-мужски. Вместо того чтобы прервать отношения с девицей, он стал ее преследовать, требовать объяснений, умолять, чтобы она вернулась к нему, а одновременно – поднимать против коллеги общественное мнение.
– Он увел у меня девушку! – говорил он на каждом шагу.
Он был известнее своего соперника, что во многом было связано с его положением опального, ему стали сочувствовать, а другому, тому, к кому ушла девушка, объявили бойкот. Перед ним – а заодно и перед ней – закрылись двери салонов, они, по сути, стали париями. И тут они совершили нечто, чего никто не ожидал, – они совершили самосожжение на его даче. Говорили, что инициатива принадлежала девушке, это она чиркнула спичкой и подожгла занавески в комнате на втором этаже, которую они перед этим заперли, выбросив ключ из окна. Конечно, они могли выпрыгнуть в окно – максимум сломали бы ноги, но они не захотели спастись; их обугленные тела нашли в постели, в объятиях друг друга.
После этого общественное мнение развернулось на сто восемьдесят градусов; трагедия потрясла всех, похороны вылились в целую демонстрацию, власти пришлось выслать конную милицию – а моего автора предали анафеме. Незадолго до этого его стихами заинтересовалось зарубежное издательство, после страшных этих событий оно прервало договор. Слава литературного мученика улетучилась, никто не хотел иметь с ним дело, его не печатали даже в самиздатовских сборниках. Он выбрал одиночество, и со временем о нем забыли. Однако он не умер, не покончил с собой и, оказывается, все это время писал стихи – прекрасные стихи.
– Ну так что? – повторила жена, заметив, что я колеблюсь.
– Конечно, все это печально, но стихи ведь хорошие, нельзя так просто взять и похоронить их.
– Жизнь важнее!
Я пытался ее уговорить, объяснял, что человек, как она сама может убедиться, раскаялся, и выразил свое раскаяние стихами, но она только раздраженно мотала головой.
– Все от тебя отвернутся, – сказала она.
– Пусть! – выпалил я, обозлившись.
Она внимательно посмотрела на меня.
– И я тоже, – добавила она.
Я знал свою жену – она слов на ветер не бросает.
И я смалодушничал – я слишком любил ее, чтобы рисковать впасть в немилость.
«Так ведь стихи не пропадут, – подумал я, – однажды их все равно издадут».
Через две недели, когда поэт зашел за ответом, я вернул ему рукопись, обронив только одно слово:
– Увы.
Он вспыхнул, вроде собирался что-то ответить, но воздержался, извинился, что побеспокоил меня, и ушел.
Круцификс
Если бы удалось изменить человека так, чтобы страсть его не ослепляла, если бы удалось сделать так, чтобы половое влечение проснулось только после того, как познано духовное единство, если бы было возможно искоренить пороки, чтобы человеку самому не приходилось подавлять их разумом, ибо такой контроль превратит его в нечто вроде больной машины – если бы удалось все это осуществить, то это были бы совсем другой человек и совсем другое человечество.
Моя совместная с Марией жизнь указывала на то, что пока все по-старому: на третий год мы начали говорить друг другу колкости, на четвертый вступили в соревнование, кто больше разобьет посуды – преимущество было на ее стороне, но и я показывал достаточный темперамент, а на пятый я дал ей пощечину и получил в ответ другую, похлеще; дети, к счастью, этого не видели, поскольку были в деревне у тещи – мы доставили их туда, так как должны были лететь вдвоем на Крит; теперь Мария хлопнула дверью, и, когда я через полчаса позвонил и спросил, не пора ли ей прийти упаковываться, она ответила:
– Слушай, Юрген, а почему бы тебе не пригласить с собой кого-то из своих «канареек»?
Так она называла нескольких моих случайных любовниц, в то время, как я ее ухажера скромно нарек «монстром».
– Хорошая идея, – сказал я, прервал разговор, кинул несколько необходимых вещей в сумку и вызвал такси.
Вы были в Ретимноне? Пляж, длиной четыре километра, от окраины до центра, с зонтами и лежаками, достаточно широк, чтобы вместить пол-Европы. Море, правда, не такое бирюзовое, как на Кипре, а цвета, который получил свое имя от него же – морской волны, но теплое и соленое, позволяет плавать часами. По набережной, отделяющей пляж от города, гулять в полдень, конечно, безумие, но, когда солнце спускается к горизонту, она предлагает приятную альтернативу тем, кто предпочитает пиву закат. Старый город Ретимнона своими узкими улочками и бесчисленными магазинчиками, в которых турист может подобрать себе подходящий сувенир, напоминает Таллин, разница лишь в том, что вместо матрешек здесь предлагают алебастровые статуэтки античных богов, лепка которых, кажется, единственный талант современных греков. Да, это уже не тот народ, что некогда воздвиг на берегу Средиземного моря храмы и театры, создал философию, намного более глубокую, чем заменивший ее христианский мистицизм, и довел искусство ваяния до такого совершенства, что в течение полутора тысяч лет никто ничего хоть мало-мальски сравнимого сотворить не мог. Современные греки флегматичны, я сказал бы даже, печальны, на них давит величие прошлого, и они оживляются лишь тогда, когда начинается трансляция очередного футбольного матча, что является основным утешением не только для них, но и для многих других. Как они отличаются от венецианцев, которые по сей день сохранили жизненную силу! Когда смотришь на обитателей Серениссимы, создается впечатление, что дай им малейший шанс, и они снова подчинили бы и Кипр, и Кандию, как они называют Крит, и даже Константинополь. В Ретимноне, как и во многих городах, жители которых говорят на греческом, турецком или сербохорватском, стоит венецианская крепость – доказательство того могущества, которого может достичь воля, если ей помогают ум и фортуна; в один из первых дней, случайным образом оказавшегося пасмурным, гуляя среди руин, я как раз и заметил парочку, на которую мимоходом обратил внимание еще в коридоре гостиницы. Мужчина, с отчетливым северно-европейским типажом, на вид что-то вроде удачливого инженера, высокий, с короткими светлыми, но уже с проседью волосами, казался лет на десять старше меня, зато его спутница – намного моложе не только его, но и меня, с иссиня-черной гривой и такого же цвета густыми, напоминающими щетку для обуви бровями и ресницами, с полными губами цвета спелой вишни и с бедрами, напоминающими картофельную корзину моей бабушки, скорее всего, была родом из какой-то южноевропейской страны; мне она напоминала тигрицу, впавшую в летаргию. Они бродили, держась за руки, – в его возрасте! – и, когда остановились, чтобы поглядеть на море, по которому в этот день, словно воскресшие кони с собора Святого Марка, с пеной на губах, мчались волны, она доверительно положила голову ему на плечо. Можете себе представить весь спектр чувств, от иронии до зависти, которые меня при этой мизансцене охватили?!