Особняк
Шрифт:
Но он ничего не ответил. Он только глубоко вздохнул.
– Теперь-то меня выпустят, – сказал он, – теперь я свободен.
– Не сию минуту, – сказал начальник. – Пройдет месяц-другой. Надо написать прошение, послать губернатору. Потом он запросит рекомендацию. А потом подпишет помилование.
– Прошение? – сказал он.
– Вы сюда попали по закону, – сказал начальник. – Вас и выпустить должны по закону.
– Прошение? – повторил он.
– Надо, чтобы ваши родные поручили юристу составить прошение о помиловании на имя губернатора. Жена… впрочем, она умерла. Ну, одна из дочерей.
– Наверно, они теперь уже замужем, уехали.
– Так, –
Он стоял не двигаясь, слегка наклонив голову.
– Что ж, как видно, я тут останусь.
Как он мог сказать чужому человеку: «Кларенс, внук моего старшего брата, занимается политикой, ему голоса собирать надо. А когда я отсюда выйду, у меня избирательного права не будет. Чем же мне купить подпись Кларенса Сноупса на прошении?» Значит, оставался только сын Эка, Уоллстрит, а тот никогда никого не слушался.
– Видно, я тут у вас и эти три года отбуду, – сказал он.
– Напишите сами своему шерифу, – сказал начальник. – Я могу за вас написать.
– Хэб Хэмптон, тот, что меня засадил, он уже помер.
– Но какой-нибудь шериф там у вас есть? Что это с вами? Может, вы за эти сорок лет стали бояться солнца, воздуха?
– Тридцать восемь будет нынешним летом, – сказал он.
– Хорошо, тридцать восемь. Сколько вам лет?
– Родился я в восемьдесят третьем, – сказал он.
– Значит, вы тут сидите с двадцати пяти лет?
– Не знаю, не считал.
– Ну, ладно, – сказал начальник. – Ступайте! Когда захотите, я напишу письмо вашему шерифу.
– Пожалуй, я досижу, – сказал он. Но он ошибся. Через пять месяцев прошение уже лежало на столе у начальника.
– Кто это Линда Сноупс Коль? – спросил начальник.
Он долго стоял, не двигаясь:
– Ее папаша богатый банкир в Джефферсоне. У его деда и у моего все дети погодки.
– Она, как член вашей семьи, подписала прошение губернатору о вашем освобождении.
– Это как же понимать, шериф за ней послал, что ли, он заставил ее подписать?
– Как он мог? Ведь вы не дали мне написать шерифу.
– Верно, – сказал он. Он смотрел на бумагу, прочесть ее он не мог. Она лежала перед ним вверх ногами, впрочем, это тоже было все равно. – Вы мне покажите, где тут подписались те, что не хотят меня выпускать.
– Что? – спросил начальник.
– Те, кто не хотят, чтоб я вышел.
– А-а, вы про семью Хьюстонов. Нет, тут на прошении стоят только подписи прокурора, который вас засудил, вашего шерифа Хэба Хэмптона-младшего и еще В.К.Рэтлифа. Он не из Хьюстонов?
– Нет, – сказал он. Потом опять медленно, глубоко вздохнул. – Значит, я свободен?
– Мало того, – сказал начальник. – Вам не просто везет, вам вдвойне везет.
Но объяснил он ему, в чем дело, только назавтра, после того как ему выдали пару башмаков, рубашку, рабочий комбинезон, фуфайку и даже шляпу, все новехонькое, и еще бумажку в десять долларов и те три доллара восемьдесят пять центов, что оставались от сорока долларов, которые Флем послал ему восемнадцать лет назад, и тогда начальник сказал:
– Тут приехал помощник шерифа, привез заключенного из Гринвилля. Сегодня он едет обратно. За доллар он вас довезет прямо до Арканзасского моста, ведь вам как будто туда?
– Премного благодарен, – сказал Минк. – Я сначала поеду в Мемфис. У меня там дело есть.
Наверно, все тринадцать долларов и восемьдесят пять центов
Он стоял на обочине шоссейной дороги, которая тридцать восемь лет назад, когда он на нее ступил, даже не была вымощена камнем, и на грязи отпечатывались подковы мулов и железные ободья колес: теперь и с виду и на ощупь она стала гладкой, как пол, он это видел, а мог и потрогать, если вблизи не было мчащихся машин и грузовиков. В прежние времена любая повозка остановилась бы, чуть завидев поднятую руку. Но тут мчались не повозки, и он не знал, каким новым правилам они подчиняются. Конечно, если б он знал, как это теперь делается, он так бы и поступил, а не стоял тут, такой безобидный, тщедушный, ростом не больше ребенка, в новом комбинезоне и фуфайке, еще хранивших складки от лежания на полке, в новых башмаках и шляпе, как вдруг грузовик, проезжавший мимо, затормозил, остановился около него, и шофер спросил:
– Тебе далеко, папаша?
– В Мемфис, – сказал он.
– Я еду до Кларсдейла. Оттуда тебя другой подкинет. Не все ли равно – отсюда ли, оттуда.
Стояла осень, конец сентября, и он понял, что забыл еще одну вещь за тридцать восемь лет тюрьмы – времена года. Они и в тюрьме приходили и уходили, но в эти тридцать восемь лет единственное его право на них было терпеть из-за них мучения; от жары и солнцепека летом, хотел он работать в самое пекло или нет, от дождей и ледяной слякоти зимой, хотелось ему выходить или нет. Но теперь времена года снова принадлежали ему: через неделю наступит октябрь, тут, в плоской приречной долине, особенно глядеть не на что, он и тридцать восемь лет назад смотрел на нее из окна вагона с неодобрением: одни голые стебли хлопка да свечи кипарисов. Но там, дома, в горах, вся земля будет золотой и алой от орешника, дубов и кленов, а сжатые поля затеплеют от шалфея и пятен пунцового чертополоха – за тридцать восемь лет он и это забыл.
И вдруг откуда-то из глубины памяти возникло дерево, одинокое дерево. Мать умерла, он не помнил ее, не помнил, сколько ему было лет, когда отец снова женился. Так что эта женщина не была ему родней, и она вечно об этом напоминала: воспитывает она его не из родственных чувств, не по обязанности и не потому, что он слабый и беспомощный и как-никак человек, а только потому, что она христианка. Но было в ней и что-то другое. Он сразу это почувствовал – в этой изможденной, измученной, неряшливой женщине, которую он всегда помнил либо с синяком под глазом, либо с грязной тряпкой, прижатой к тому месту, куда ее только что ударил муж. Но он всегда мог на нее надеяться, не на то, что она что-нибудь для него сделает, тут она была бессильна, но на ее постоянство, на то, что она всегда тут, всегда помнит о нем, прикрывает каким-то щитом, правда, никак его не защищавшим, а, наоборот, словно притягивавшим к нему и боль и горе. И все же она всегда была тут, слезливая, умученная, но постоянная.