Особые приметы
Шрифт:
Один из патрульных выбрасывает мешок на землю и рывком развязывает его. В насмешливом свете фонариков дюжины и дюжины лягушек выпрыгивают из мешка и с тупым, нелепым проворством скачут по еще теплому дядиному телу, по запятнанному кровью шоссе.
Сколько раз еще при жизни матери, когда под сенью эвкалиптов собирался семейный совет, ты слышал рассказ о печальной кончине дядюшки Лукаса, жертве собственного неуемного обжорства и гастрономических причуд, кончине, приключившейся в тот самый день, именно в тот самый день, — о, какая поразительная историческая интуиция в вашем роду! — когда народ в ответ на мятеж генерала Годеда штурмовал полицейское управление и неудачливый генерал был арестован. А ты сам, чудом спасенный благодаря энергии и отваге горстки людей, решивших воспрепятствовать «советизации Испании», над которой нависла международная жидо-масонская угроза,
Грузовики ехали на фронт, набитые добровольцами, и водитель одного такого грузовика, — ты представлял его с бородой и усами, как в кинохронике, которую видел в Париже, — поравнявшись с кузеном, затормозил.
— Эй ты, чучело!
— Вы мне?
— Да, тебе… Куда это ты вырядился?
— Прогуляться.
— Ах, ты любишь подышать воздухом?
— А что в этом плохого?
— Ну-ка, живо полезай в кузов, поедешь с нами.
Кузен Серхио повиновался — под револьверным дулом — и вместе с остальными на этом грузовике отправился на фронт. Больше о нем ничего не слышали. Его мать — двоюродная сестра Аугустина, Эулохио, Мерседес и Сесара — всех подняли на ноги, пытаясь разыскать его следы. Вероятнее всего, он умер в окопах, пав жертвою артиллерийского обстрела националистов. Было ему семнадцать лет.
Что же случилось с твоим отцом?
Когда кончилась война и ты вернулся в Барселону, семья начала розыски, и в присутствии твоей матери, дядей и теток бренные останки твоего отца без шума были выкопаны на Йестенском кладбище и труп был опознан. Из патруля, который его расстрелял, никого не осталось — одни умерли, другие жили в изгнании, и история — теперь уже давняя — его последних дней по-прежнему окутана туманом, которого теперь, без сомнения, никто никогда не рассеет.
Не имея ни документов, ни доказательств, ни свидетелей, ты мог как угодно рисовать себе историю его ареста в разрушенном родовом доме, может быть, даже очные ставки с жертвами событий 29 мая и одинокое ожидание смерти в голых стенах замка. Сидя взаперти, как и другие землевладельцы и бывшие доверенные лица касика, может, он взбунтовался в эту последнюю ночь перед смертью? Его строгое и печальное лицо, с детских лет отмеченное печатью сурового пуританского воспитания, казалось, временами скрывало тайную муку, невысказанное и упорное сомнение, которое, может статься, в те мгновения всплыло и проявилось резко и неприкрыто, разом сметя все верования и догмы, принципы и установления — весь этот непрочный, неверный замок, который был старательно возведен на песке другими и в котором он смиренно обитал. На фотографиях он обычно выглядел сосредоточенным и замкнутым, словно его мучили вещие предчувствия. Думал ли он о тебе, хрупком мальчике, которого навсегда оставлял на попеченье женщин? Думал ли о жене, с которой разделил десять никчемных лет внешне безмятежного существования, построенного на лжи? Или о боге своей касты, далеком и немом, отсутствующем, сомнительном? Твой отец умер и отошел в небытие нелепо, как и многие из его поколения. (Ибо кто у кого выиграл? Кому прибавила чести эта жестокая, детоубийственная победа?) И ты представлял до ужаса медлительно и точно сухой звук его шагов по коридору замка, последнюю чашку кофе, выпитую бережливыми глотками, краткий и суровый приговор местного комитета (праведники расплачиваются за грешников), ты видел, как он выходит под конвоем вооруженных крестьян, как люди мстительно осыпают его руганью, как он под градом пинков и ударов поднимается на грузовик…
Холмистый пейзаж Йесте в августе красив. Шоссе — 3212 змеится среди строевого леса, над голубой поверхностью водохранилища Фуэнсанта, спускаясь, окаймляет берег, снова поднимается вверх и, оставляя позади сосновый лес, бежит по равнине. Немного спустя появляются террасы и постепенно исчезает растительность. В зарослях проглядывают белесые пятна грунта. Солнце пылает белое, бесцветное. Всякая жизнь здесь затухает.
Нагробный
Как это объяснить? Часто во время приступов депрессии и тревоги мысли о смерти этого неизвестного тебе человека (твоего отца), о том, что между вами никогда не было и не будет никакой связи (если не считать того случайного факта, что он все-таки был твоим отцом), разъедают тебя изнутри, точно сознание некоей потерянной возможности, сожаление о чем-то, что не было сделано; и призрак этой предательской, неизлечимой тоски преследует тебя неотступно. В другой стране, думается тебе, в другую эпоху ваши с ним жизни сложились бы иначе и, в большей или меньшей степени, но вы бы поняли друг друга. А теперь что общего между вами, если не считать краткого необратимого мига причащения смертью? Глядя в черные дула винтовок (направленные на тебя), ты тщетно пытаешься удержать время.
Резко прозвучал залп.
На протяжении трех лет вихрь безумия дул над Бычьей Шкурой — так называют некоторые землю твоих отцов, пустую и бесплодную страну, скопление современных Таифских царств — дул, помогая разрушительной работе, которую из века в век с упорством и терпением вели твои прославленные предки, одержимые темными инстинктами, в которых стыдно даже признаться, демонами ненасытной алчности и неутолимого честолюбия. Они кропотливо и методично, неумолимо и сурово наводили в стране свой жестокий порядок: охотились за ведьмами, истребляли и губили самих себя, не останавливаясь ни перед чем и ничего не принимая во внимание, изничтожили по очереди во имя сомнительных догм торговлю, промышленность, науку, искусство. Раздавленный, сметенный, тысячу раз заклятый враг мерещился им повсюду, призрак возрождался вновь, иногда под каким-нибудь новым ярлыком, а вместе с ним — и неуемное стремление уничтожить его и спуститься еще на одну ступеньку вниз по лестнице варварства. И теперь твои соплеменники радуются тому, что перед лицом всего мира утвердили свое зловещее понятие родины, как некоего незыблемого утеса, о который бесплодно разбиваются бурные волны исторического развития.
Ребенком, не понимая смысла происходящего, ты был свидетелем безумной братоубийственной борьбы и пришел в ужас вначале от преступлений и зверств одних и потом возмущался тем, что творили другие (старательно обеленные), прежде чем постиг, что все они (и те, кто побежден, и те, кто одержал победу, и оправданные, и те, кому оправдания нет), — все они подчинялись законам одного и того же клинического цикла, в котором за бешенством и безумием следуют длительные периоды покоя, отупения и спячки…
Тебя не задела шумная туристская волна, которая, словно манна небесная, обрушилась на спящую, утонувшую в лени страну в это жаркое лето 1963 года. Радио с ликованием сообщило, что через границу в пункте Пертюс только за последнюю субботу прошло сто тысяч машин — французских, шведских, бельгийских, голландских, немецких, английских, скандинавских, — в которых люди ехали смотреть на бой быков, пить мансанилью, словно ящерицы, валяться на солнце, есть птицу и not-dogs [39] в новеньких кафе, окрещенных «исконно испанскими» именами вроде: «Вестминстер», «Орли», «Сен-Тропз», «Виски-клаб», «Л’Эмпревю», «Олд-Инглэнд» и тому подобное; ехали, чтобы приобщить наконец испанский народ к насущному ремеслу изготовления промышленных и политических ценностей, превращая страну с помощью вашего пресловутого радикализма в продуктивный и пышный питомник по производству устриц и сырья для кровяной колбасы.
39
Сосиски (англ.)
Ты думал о профессоре Айюсо и о твоем отце, о людях, без пользы погибших в 36–39-м годах, о вашем горестном поколении, обреченном состариться, так и не узнав ни юности, ни ответственности за настоящее дело. Облокотясь на перила балкона, ты ловил ухом далекий шум туристских автомобилей, которые день и ночь бежали по шоссе вдоль берега, и, погружаясь вновь в покой и тишину родового сада, пытался отрыть в припорошенной пылью памяти запоздалые воспоминания, чтобы лучше понять и обдумать минувшее — пока не поздно.