Остап Бондарчук
Шрифт:
Граф усмехнулся, взглянув на молчавшую пани Дерош.
— Поблагодаримте за комплимент, — сказал он.
— О, это только сущая правда, — поспешно добавила Мизя.
— Так ты находишь нас скучными?
— Это мне не мешает любить вас, но прежде всего — и это правда, папа, ваше общество походит на гладкие садовые дорожки — очень удобные, хорошие, но однообразием своим чрезвычайно скучные.
— Ты хотела бы что-нибудь больше?
— Зеленую мураву, твердый камень, узенькую тропинку, что-нибудь новое.
— Восторженная голова! — сказал граф.
Мизя нагнулась к отцу и сказала умильно:
— Что же делать! Не могу быть иначе. Люби меня такой, какова
— Большая задача!
— Легко разрешаемая, ты меня слишком нежил, оттого я и стала так самовольна, так шаловлива — si vouz voulez.
— C'est le mot, — сказал граф.
— Да, но какая я теперь, такая всегда буду, не правда ли, пани?
— Боюсь этого, — тихо отозвалась пани Дерош,
— Почему же боишься?
Француженка замолчала и задумалась.
— Совершенный сфинкс, моя милая Дерош, вся в загадках!
— Желаю, чтобы это для тебя и осталось загадкой.
— Надеюсь, что это не сбудется.
Проговорив эти слова, Мизя улыбнулась, показав два ряда белых зубов, и приказала камердинеру убирать завтрак. Граф углубился в газеты, которые, по-видимому, сильно его занимали. Мизя встала и растворила стеклянные двери, ведущие на балкон.
— Еще не жарко, — отозвалась она, вдыхая в себя воздух, — madame Des Roches, voulez vous faire un tour au jardin? [1]
Note1
Хотите пройтись по саду? (фр.).
— Volontiers.
Графу подали в это время трубку с турецким табаком. Обе дамы вышли свободно, но строгий наблюдатель физиономий сейчас же увидал бы, как изменилось выражение лица Михалины. Едва только она отошла от отца и осталась с глазу на глаз с пани Дерош, то сделалась гораздо серьезнее (не теряя, однако же, своей миловидности) и, обратясь к своей компаньонке, сказала:
— Неужели нельзя уже обратить моего отца, милая Софья! Каждый день все то же самое и каждый день напрасно! Скажи мне, всякое ли убеждение так глубоко вкореняется и разрастается в человеке, что его потом ничем уже нельзя вырвать?
— Ты употребила превосходное выражение, — отвечала француженка, — убеждение можно уподобить растению, которое посевается и вкореняется и которое уничтожить невозможно. Но не будем этому удивляться: молодость, долгая жизнь, общество людей одних с ним понятий, сделали отца таким, каков он есть.
— Обратить его должно!
— Невозможно.
— Грустно уверять себя в этом! Такой благородный, такой добрый человек, такое золотое сердце!
— Может ли быть иначе! Он родился, воспитался, состарился в своем убеждении. А все, что он видит, что окружает его, утверждает его в этом убеждении.
— Знаешь, милая моя Дерош, я ужасно боюсь приезда Альфреда, желаю его и боюсь. Что-то говорит мне, что он не сойдется мыслями с папа. Из этого произойдут недоразумения, неудовольствия, а тут вдобавок и тот еще, кому я протежирую.
— Как тот, которому ты протежируешь! Разве ты его знаешь?
— Да, я очень хорошо его помню, моя добрая мама мне его поручила! Пускай они скорее приедут, по крайней мере, у нас жизни будет больше, будет о чем говорить, думать, хлопотать, хоть бы даже изредка и ссориться. Я умираю с тоски.
— С нами, Мизя?
— Хоть с вами, наша деревня смертельна скучна, моя Софья, мы не умеем жить в деревне.
— Может, это и правда.
— А наше деревенское общество?
— Правда, что скучно.
— И все правда, моя дорогая, что говорю я, вы ведь только скрываете, а на самом деле сознаете все это. Я убеждена, что папа, что ты, что все так же великолепно скучают, как и я. Папа в особенности, де-Пнуд давно уже выводит его из терпения, но только он не хочет в этом сознаться, живет он только своими газетами, которые для меня наискучнейшее развлечение. Vous n'кtes pas l'egitimiste, [2] m'me Des Roches?
Note2
Вы не легитимистка? (фр.).
В это время показался граф.
Мизя обернулась, но не сконфузилась.
— А, папа, ты подслушиваешь нас? Это нехорошо!
Старик между тем держал письмо в руке, и лицо его выражало сильное беспокойство.
— Что это за письмо? — спросила Мизя.
— Из Скалы.
— Альфред приехал?
— Приехал. Без толку, прямо к себе, вместо того, чтобы приехать прямо ко мне. Сегодня вечером будет здесь.
— А, это прекрасно! Чудесно! Я невыразимо рада! Дай же мне расцеловать тебя, папа.
— Постой, Мизя, дай сказать слово и не целуй меня заранее, потому что то, что я имею тебе сказать, не стоит верно поцелуя.
— А что же такое?
Граф принял серьезный и торжественный вид.
— Ma chиre, прошу тебя об одной вещи и требую, si vous, voulez.
— Требую! Папа, что за слово?
— Не отступлю от него! — сказал серьезно граф.
Мизя посмотрела ему в глаза, скрыла улыбку и, нахмурясь, нетерпеливо отвечала:
— Слушаю.
— Прежде мать твоя, потом ты взяли на себя покровительствовать сироте, теперь я хочу один им распоряжаться. Предупреждаю тебя еще, милая Мизя, что хочу быть господином у себя, прошу, чтобы ты ни в какие мои распоряжения не вмешивалась. Мои действия должны быть приказом для окружающих, и по ним уже они должны знать, как быть и поступать им.
— Слушаю, но не понимаю тебя, папа.
— А мне кажется, что это очень легко.
— Легко понять, но трудно растолковать себе, для чего, милый папа, ты хочешь лишить меня приятной возможности услужить ближнему. Буду послушна, не буду ни во что вмешиваться.
Сказав это, Мизя повернулась и скорыми шагами пошла по аллее. Граф остался один, смущенный, с письмом в руках. Каждый раз, когда дочь расставалась с ним таким образом, его всегда мучило дурное расположение ее духа. Тревожась этим, он всегда кончал тем, что уступал ей. Но теперь он хотел употребить всю свою власть и в то же время предвидел, что останется, как обыкновенно, побежденным. С другой стороны, он чувствовал какое-то отвращение, какую-то ненависть к этому сироте. Данное ему первоначально воспитание страшно бесило графа, сто раз хотел он поставить этого ребенка в первобытное состояние, противился всегда выезду Евстафия с Альфредом за границу. Но в то время еще жива была его жена, которая убедила его согласиться на эту поездку. Теперь, когда сирота должен был возвратиться, граф испытывал какое-то беспокойство и готовился к этому возвращению, как к страшной борьбе. Всякий день он повторял себе: "Из этого добра не будет, я отогрел змею и в этом убежден, нет примера, чтобы из мужика вышло что-нибудь хорошее: выйдет завистливое, ненавистное, подлое создание". Вести об успехах Евстафия в науке сердили графа. "Тем хуже, — говорил он сам себе, — тем опаснее: он должен иметь злое сердце, а при умной голове это далеко поведет".