Остроумие и его отношение к бессознательному
Шрифт:
Более ясным случаем являются опять-таки еврейские остроты, которые, как уже было упомянуто, сплошь и рядом созданы самими евреями, в то время как истории о евреях другого происхождения почти никогда не возвышаются над уровнем комической шутки или грубого издевательства. Условие самопричастности можно выяснить здесь так же, как и при остроте Гейне «фамиллионьярно». И значение его заключается в том, что непосредственная критика или агрессивность затруднена для человека и возможна только окольным путем.
Другие субъективные условия или благоприятные обстоятельства для работы остроумия не в такой степени покрыты мраком. Двигательной пружиной продукции безобидных острот является нередко честолюбивое стремление проявить себя, показать свой ум, что может быть сопоставлено с эксгибиционизмом в сексуальной области. Бесчисленное множество заторможенных влечений, подавление которых сохранило некоторую степень лабильности, создает благоприятное предрасположение для продукции тенденциозной остроты. Таким образом, особенно отдельные компоненты сексуальной конституции человека могут являться мотивами создания острот. Целый ряд скабрезных острот позволяет нам сделать заключение о скрытом эксгибиционистическом влечении их авторов. Тенденциозные остроты, связанные с агрессивностью, удаются лучше
Вторым обстоятельством, требующим исследования субъективной условности остроумия, является тот общеизвестный факт, что никто не может удовлетвориться созданием остроты для самого себя. С работой остроумия неразрывно связано стремление рассказать остроту. И оно настолько сильно, что довольно часто осуществляется даже во время самого серьезного дела. При комическом произведении рассказывание другому лицу тоже доставляет наслаждение, но оно не так властно. Человек, наткнувшись на комическое, может наслаждаться им сам, один. Остроту он, наоборот, должен рассказать. Психический процесс создания остроты не исчерпывается ее выдумыванием. Остается еще нечто, что приводит неизвёстный процесс создания остроты к концу только при рассказывании выдуманного.
Мы, прежде всего, не знаем, на чем основано влечение рассказывать остроты. Но мы замечаем другую своеобразную особенность остроты, которая отличает ее от шутки. Когда мне встречается комическое произведение, я могу сам от всего сердца смеяться. Хотя меня, конечно, радует и возможность рассмешить другого человека рассказом этого комического произведения. По поводу же пришедшей мне в голову остроты, которую я сам создал, я не могу сам смеяться, несмотря на явное удовольствие, испытываемое мною от нее. Возможно, что моя потребность рассказать остроту другому человеку каким-либо образом связана с этим смехотворным эффектом, в котором отказано мне, но который очевиден у другого.
Почему же я не смеюсь по поводу своей собственной остроты? И какова при этом роль другого человека?
Обратимся сначала ко второму вопросу. При комизме участвуют в общем два лица: кроме меня, то лицо, в котором я нахожу комическое. Если мне кажутся комичными вещи, то это происходит из-за нередкого в мире наших представлений процесса персонификации. Этими двумя лицами, мною и объектом, довольствуется комический процесс; третье лицо может присутствовать, но оно не обязательно. Острота, как игра собственными словами и мыслями, лишена еще вначале лица, служащего для нее объектом. Но уже на предварительной ступени шутки, когда остроте удалось оградить игру и бессмыслицу от возражений разума, она ищет другое лицо, которому может сообщить свои результаты. А это второе лицо в остроте не соответствует объекту. Ему в комическом процессе соответствует третье, постороннее лицо. Создается впечатление, что при шутке второму лицу поручается решить, выполнила ли работа остроумия свою задачу, как будто Я не уверено в своем суждении по этому поводу. Безобидная, оттеняющая мысли острота тоже нуждается в другом человеке, чтобы проверить, достигла ли она своей цели. Если острота обслуживает обнажающие или враждебные тенденции, то она может быть описана как психический процесс между тремя лицами — теми же, что и при комизме, но при этом с иной ролью третьего лица. Психический процесс остроумия совершается между первым лицом Я и третьим, посторонним лицом, а не так, как при комизме — между Я и лицом, служащим объектом.
У третьего лицЬ при остроумии острота тоже наталкивается на субъективные условия, которые могут сделать недоступной главную цель — доставление удовольствия. Как пишет Шекспир (Love’s Labour’s lost, V, 2):
A jest's prosperity lies in the ear,
Of him that hears it, never in the tongue,
Of him that makes it…
Кем владеет настроение, связанное с серьезными мыслями, тому несвойственно указывать шутке на то, что ей посчастливилось спасти удовольствие от словесного выражения. Это лицо должно само пребывать в веселом или, по крайней мере, в спокойном настроении духа, чтобы третье лицо могло служить объектом для шутки. То же препятствие остается в силе для безобидной и для тенденциозной острот. В последнем случае возникает новое препятствие в виде контраста к той тенденции, которую обслуживает острота. Готовность посмеяться над удачной скабрезной остротой не может появиться в том случае, если обнажение касается высокоуважаемого родственника третьего лица. В собрании ксендзов и пасторов никто не решится привести данное Гейне сравнение католических и протестантских священнослужителей с мелкими торговцами и служащими большой фирмы. А в обществе преданных друзей моего противника самая остроумная брань, которую я могу сочинить против него, является не остроумием, а просто бранью и вызывает у слушателей гнев, а не удовольствие. Некоторая степень благосклонности или определенная индифферентность, отсутствие всех моментов, которые могут вызвать сильные, противоположные тенденции чувства, являются необходимым условием, если третье лицо хочет сделать привлекательной предлагаемую остроту. '.
Где отпадают такие препятствия для действия остроты, там выступает феномен, которого касается наше исследование: удовольствие, доставляемое нам остротой, отчетливее проявляется на третьем лице, чем на авторе остроты. Мы должны довольствоваться тем, что говорим «отчетливее» там, где были бы склонны спросить, не интенсивнее ли удовольствие слушателя, чем удовольствие создателя остроты, так как у нас, разумеется, нет средств для измерения и сравнения. Но мы видим, что слушатель подтверждает свое удовольствие взрывом смеха, тогда как первое лицо рассказывает остроту, по большей части, с серьезной миной. Если я рассказываю остроту, которую сам слышал, то я, чтобы не испортить ее действия, должен при рассказе вести себя точно так же, как и тот, кто ее создал. Возникает вопрос, можем ли мы из этой условности смеха по поводу остроты сделать заключение о психическом процессе при ее создании?
В наши цели не входат учет всего того, что было сказано и опубликовано о природе смеха. От такого намерения нас отпугивает фраза, которой Дюга, ученик Рибо, начинает свою книгу «Psychologie du lire» (1902). «II n’est pas de fait plus banal et plus etudie, que le lire; il n’en est pas qui ait eu le don d’exciter davantage la curiosite du vulgaire et celle des philosophes, il n’en est pas sur lequel on ait recueilli plus d’observations et bati plus de theories, et avec cela il n’en est pas qui demeure plus inexplique, on serait tente de dire avec les sceptiques qu’il faut etre content de rire et de ne pas chercher a savoir pou quoi on rit, d’autant que peut-etre le reflexion tue le rire, et qu’il serait alors contradictoire qu’elle en decouvrit les causes [62] .
62
«Нет явления более обычного и более изученного, чем смех. Ничто, как смех, не привлекает к себе в такой степени внимание как среднего человека, так и мыслителя. Не существует ни одного факта, по поводу которого было бы собрано столько наблюдений и выдвинуто столько теорий, как это было сделано в отношении смеха. И вместе с тем нет другого такого явления, которое оставалось бы настолько необъяснимым, как тот же самый смех. Невольно появляется искушение повторить вместе со скептиками, что надо просто смеяться и не спрашивать почему смеешься. Тем более что всякое размышление убивает смех и что знание причин смеха сейчас же послужило бы поводом к исчезновению самого смеха».
Но зато мы не упустим случая использовать для нашей цели тот взгляд на механизм смеха, который отлично подходит к нашему собственному кругу мыслей. Я имею в виду попытку объяснения Г. Спенсера в его статье «Physiology of Laughter» [63] («Физиология смеха»).
По Спенсеру, смех — это феномен разрешения душевного возбуждения и доказательство того, что психическое применение этого возбуждения наталкивается внезапно на препятствия. Психическую ситуацию, которая разрешается смехом, он изображает следующим образом: «Laughter naturally results only when consciousness is unawares transferred from great things to small — only when there it what we may call a descending incongruity» [64] .
63
Н. Spencer. The physiology of laughter (first published in Macmillans Magazine for March, 1860), Essays II. Bd., 1901.
64
Различные пункты этого определения требуют при исследовании комического удовольствия тщательной проверки, предпринятой уже другими авторами и не имеющей, во всяком случае, прямого отношения к нам. Мне кажется, что Спенсеру не посчастливилось с объяснением того, почему реагирование находит именно те пути, возбуждение которых дает в результате соматическую картину смеха. Я хотел бы одним-единственным указанием способствовать выяснению подробно обсуждавшейся до Дарвина и самим Дарвином, но все еще не исчерпанной окончательно темы о физиологическом объяснении смеха, следовательно об источниках и толковании характерных для смеха мышечных движений. Насколько я знаю, характерная для улыбки гримаса растяжения углов рта наступает впервые у удовлетворенного и пресыщенного кормлением грудного ребенка, когда он, усыпленный, выпускает грудь. Там эта мимика является действительно выразительным движением, так как означает решение больше не принимать пищи, будто выражая понятие «достаточно» или скорее даже «предостаточно». Этот первоначальный смысл чрезмерного, полного удовольствия насыщения может указать нам впоследствии на отношение улыбки, остающейся основным феноменом смеха, к исполненным удовольствия процессам реагирования.
Точно в таком же смысле французские авторы (Дюга) называют смех «detente» — проявление разряжения. И даже формула А. Бейна: «Laughter a relief from restraint» кажется мне не так уж далеко отстоящей от толкования Спенсера, как хотят нас уверить некоторые авторы.
Мы, однако, чувствуем необходимость видоизменить мысль Спенсера и отчасти определить более точно, отчасти изменить содержащиеся в ней представления. Мы сказали бы, что смех возникает тогда, когда некоторая часть психической энергии, тратившаяся раньше, чтобы занять некоторые психические пути, осталась без применения для этой цели и потому беспрепятственно реагирует на комическое. Мы ясно представляем себе, какую «дурную славу» навлекаем на себя такой постановкой вопроса. Но мы решаемся процитировать в свое оправдание великолепную фразу из сочинения Липпса о комизме и юморе. Из него можно почерпнуть объяснение не только комизма и юмора, но и многих других проблем. В конце концов, отдельные психологические проблемы ведут всегда чрезвычайно глубоко в психологию, так что в основе ни одна психологическая проблема не может обсуждаться изолированно. Понятия «психическая энергия», «отреагирование» и количественный учет психической энергии вошли в мой повседневный обиход с тех пор, как я начал философски трактовать факты психопатологии. И уже в своем «Толковании сновидений» (1900) я, согласно с Липпсом, сделал попытку считать «собственно деятельными в психическом смысле» те психологические процессы, которые сами по себе бессознательны, а не процессы, составляющие содержание сознания [65] . Только когда я говорю о занятии психических путей, я как будто отдаляюсь от употребляемых Липпсом сравнений. Познание способности психической энергии передвигаться вдоль определенных ассоциативных путей, а также познание сохранения почти неизгладимых следов психических процессов побудили меня фактически сделать попытку картинного изображения неизвестного. Чтобы избежать недоразумений, я должен присовокупить, что не сделал ни одной попытки провозгласить клетки, волокна или приобретающую теперь все большее значение систему невронов субстратом для этих психических путей, хотя каким-то не известным еще образом такие пути следовало бы представить как органические элементы нервной системы.
65
См. отрывок в цитировавшейся книге Липпса, гл. VIII «О психической силе» и т. д. (Сюда же относится «Толкование сновидений» VIII.) «Итак, остается в силе общее положение: факторами психической жизни являются не процессы, составляющие содержание сознания, а сами по себе бессознательные процессы. Задача психологии, если только она не хочет заниматься простым описанием содержания сознания, должна заключаться в том, чтобы из качества содержания сознания и его временной связи сделать вывод о природе этих бессознательных процессов. Психология должна быть теорией этих процессов. Но такая психология очень скоро найдет, что существуют совершенно различные особенности этих процессов, которые не представлены в соответственном содержании сознания». (Липпс, I. с. 123.)