Остров Ионы
Шрифт:
— Для простоты и краткости можешь называть меня Гением.
— Вообще-то мы оба от скромности не умрем, правда ведь? Но все равно благодарю тебя, мой Гений. Словечко, правда, несколько пообтерлось за тысячелетия употребления… Не знаю, как мне самому расценивать свою работу, но я был счастлив в жизни совершить ее. Уже одним только этим и был счастлив. А что касается всего остального…
— Повторяю, что мне нет дела ни до чего другого, кроме работы.
— Знаю, что это не жестокость твоя, мой добрый Гений. Это твоя железная воля. Ты отбрасывал от меня все, что мешало моей работе.
— Ну и что скажешь обо всем этом? Ты доволен тем, что у тебя получилось?
— Далеко
— Отчего же?
— Не знаю. Может быть, таковое и вовсе недостижимо. Может быть, это никому не нужно. А может быть, я и достиг в работе уровня своих грез, однако не заметил этого или не понял сам.
— Почему ты так думаешь?
— Потому что грезы у художника так же одиноки, как Промысл Божий. Каждая отдельная невнятная мечта его ни в чем окружающем не узнает себя. И существует сама в себе, в единственном экземпляре, как неразделимая мысль Господа. Так что ее, собственно, осуществить невозможно.
— Тогда за что ты можешь быть благодарен Промыслу? Как можешь считать себя счастливым работником?
— Я благодарен Божьему Промыслу за то, что Его не постигаю и никогда не постигну. Но Он прекрасен и летит мне в самые зрачки ослепительным снопом света, идущим неизвестно откуда. И считаю себя счастливым только потому, что за работой, которую ты поручил мне, я и не заметил, как прошла моя жизнь на земле.
— Значит ли это, что моя награда тебе не подошла для тебя?
— Отчего же? Наверняка подошла. По-другому и быть не должно. Но спроси об этом мое сердце. Оно лучше знает.
— Ты неблагодарен. Ты грешен. Ты явился сюда, так и не закончив последнего романа. Ты коварен. Ты что-то недоговариваешь. Ты не чувствуешь себя счастливым, но говоришь, что счастлив. Ты знаешь, что умер и сердце твое таким образом мертво, — и предлагаешь спросить у сердца твоего, довольно ли оно тем, что Я избрал именно тебя и сделал писателем. Ты недооцениваешь, по-моему, и сам дар жизни, оттого и не скорбишь вовсе о ее потере. Нет, ты не готов к встрече со мной, отправляйся-ка назад, Я не принимаю тебя и наказываю тем, что возвращаю тебя в ту же писательскую жизнь в той же стране — ты не прошел испытания Моего суда! Иди обратно на досуществование, помучайся еще, довершай свой урок.
Все это громовым голосом выкрикнул мне в самое лицо мой Гений, Великий Морской Беркут, воин с грозными очами, мечущими гневные молнии, уставя эти устрашающие очи прямо в мою маленькую легковесную душу, которая, как шарик пинг-понга, неслась перед самым его гигантским блестящим изогнутым клювом, припрыгивая на бегущей воздушной волне. И огненный взор, и серый каменный кривой нос, и желтый обвод на концах губ, презрительно опущенных книзу, — все это мгновенно, вслед за тяжким грохотом прорыва звукового барьера, промелькнуло мимо меня и мгновенно исчезло с глаз. Мою душу кинули.
Я остался в совершенном одиночестве между космосом и Землей и уже летел назад к ней в режиме свободного падения. Эфирное мое тело, то бишь душа, хотя и весило всего три грамма, однако набирало ускорение точно по 9,8 метра в секунду. И снова мне смутно вспомнилось, что в каком-то из прошлых своих существований я погиб таким же образом, упав с невероятной высоты вниз. Прямо подо мною снова появился остров Ионы на бескрайнем синем фоне моря, и я заметил островок, когда он стал уже размером с русскую копейку. О, с такой высоты трудно было предположить, что я попаду именно на этот кусочек суши в необъятном океане, и я заранее готовился к холодной водяной купели северного моря.
Но по мере приближения к поверхности земли, пройдя стратосферу и войдя в более плотные воздушные слои небесной Онлирии, мое падение понемногу стало замедляться. А когда остров внизу снова стал размером с кошелек для мелочи, падения, собственно говоря, уже не было, и я спускался в плотном воздухе со скоростью обычного парашютиста, над которым благополучно раскрылся, хлопнув, спасительный шелковый купол.
Все стало вновь обыденно, понятно и логически объяснимо. Только с одной разницей — логика всего происходящего была такая, какая бывает в сновидениях. Побывав в посмертии и возвращаясь назад в жизнь, я должен был бить в какой-то барабан и дудеть в какую-то дудку. Однако этих предметов под рукою не было. Объемные картины земного мира, в который я плавно спускался сверху, были по-прежнему настолько прекрасны и совершенны, что хотелось умереть. И это также было по закономерности новой логики. И роман этот, в который я вновь погружался, чтобы наконец завершить его по строгому повелению Того, Кто правил всей моей этой жизнью, тоже выстроен, оказывается, в логической системе сновидений.
Я стоял посреди огромного стада рыжих морских котиков. Звери теснились вокруг, шарахаясь от меня, старались отбежать на некоторое расстояние, поматывая из стороны в сторону высоко задранными гибкими шеями, беспокойно оглядываясь, налезая друг на друга. Не очень далеко в стороне, на огромных плоских гранитных валунах, похожих на старые продавленные диваны, по-домашнему расположилось лежбище сивучей, весьма напоминавших рассыпанные бобовые стручки. И между этими серыми бобовыми сивучами разгуливал какой-то человек, вызывавший во мне чувство острого беспокойства за его судьбу. Значит, не все во мне умерло, не все потеряно? Я могу еще о ком-то тревожиться на этом свете?
Но мне ведь известно то, что известно только мне одному: я с другой звезды. Какое отношение ко мне может иметь судьба этого человека, бесстрашно разгуливающего среди опасных диких животных? Он вдруг остановился, замер на месте и стал всматриваться в мою сторону, явно в меня. Затем что-то поднял над головою — сверкнул неимоверно длинный, на высоту вдвое выше человека, огонь выстрела; не сразу донесся звук, слабый, словно стреляли очень далеко. На самом деле до сивучевого лежбища было всего метров триста. Звери на выстрел повели себя необычно. Дальние сивучи и ближние котики — все, как один, повернули головы мордами в сторону раздавшегося звука, затем вразнобой одобрительно загалдели, затетекали, и мне ясно послышался кашляющий звук дружного звериного смеха.
Между тем человек, произведший выстрел, стал призывно махать рукой, чтобы я шел к нему. Я уже догадался, кто он, — это был поручик Цветов, участник экспедиции, потерявшийся после нашей общей остановки в подводном дворце. Видимо, он нелегко переживал разрыв с Ревеккой и решил удалиться от всех… Теперь он звал меня, но я встречаться с ним тоже не хотел. К самому концу романа, когда осталось совсем мало слов от тех, что были отпущены мне для написания этой книги, я не мог позволить себе тратить их на человека, который был мне непонятен, не близок, — пусть и военный, и «ваше благородие», и дисциплина у него железная и так далее… В романе — в связи со мной — он понадобился главным образом для того, чтобы рассказать, как его вели на расстрел и он увидел стоявшего на холме пастуха в выгоревшем добела брезентовом плаще, опиравшегося на высокий посох. Но об этом уже было достаточно сказано, и я решил теперь распрощаться с поручиком. Однако он, словно догадавшись об этом, сам направился в мою сторону, на ходу поудобнее вскидывая длинную винтовку на плечо.