Остров в океане
Шрифт:
Когда заходящее солнце осветило меня косыми лучами, я был уже далеко от побережья. Колпицы совершенно исчезли, затерялись в густых мангровых зарослях. Белый известковый ил лежал очень толстым слоем, в нем увязали ноги, он налипал на мои парусиновые тапочки и штаны. Тут только я почувствовал, до чего устал. Мои соломенные мешки внезапно отяжелели, словно были набиты камнями. Ремни врезались в плечо. Лицо и шея обгорели, к ним больно было прикоснуться. Глаза резало от яркого солнечного блеска. Соленая вода разъела кожу на ногах, и она потрескалась.
Куда бы присесть? Я тщетно искал сухое местечко но его не было. Каждую пядь твердой земли занимали мангровые деревья. Негде было присесть и на грязевых отмелях. Пробиться на сушу сквозь заросли я и не пытался: корни мангровых деревьев разрослись и образовали совершенно непроходимый барьер с такими маленькими просветами, что сквозь них могли пробраться разве что кулики да цапли.
Солнце спускалось все ниже и наконец скрылось за деревьями,
Конечно, я сам был виноват, что залез в это болото, но у меня было и оправдание: ведь с того вечера, как Офелия испекла вам хлеб в песках лагуны Кристоф, я ни разу не видел ни единого москита. Но мангровое болото, хоть вода в нем и соленая, оказалось отличным питомником для этой твари. Они ожили, как только стемнело, и несметными полчищами накинулись на беззащитного путника. Как-то раз мне пришлось провести несколько ночей на болотах в Нью-Джерси, в другой раз я ночевал в затопленных кипарисных рощах на юге Джорджии. Там было столько москитов, что даже дюжина самолетов не перекрыла бы их жужжание. Но нигде и никогда я не испытывал таких мучений, как этой ночью в трясине, борясь с мириадами москитов.
Надо что-то предпринять, не теряя ни минуты!
Боль от укусов становилась все мучительнее и буквально сводила меня с ума. Жужжание усиливалось. В такт ему шумно вибрировали барабанные перепонки. Я не знаю ничего, что бы так пагубно действовало на нервы, как хоровое пение москитов. Я был близок к полному отчаянию. Понадобилось огромное усилие воли, чтобы не бросить на произвол судьбы всю мою поклажу и не кинуться опрометью к берегу. Мне действительно ничего не оставалось, как вернуться обратно, но делать это надо было осторожно, не торопясь, чтобы не сбиться в темноте с пути и не забрести в какой-нибудь боковой рукав, который приведет меня в тупик. И вот я упрямо шлепал по грязи, всеми силами сдерживая себя, чтобы не давить москитов: когда борешься с ними, они жужжат еще громче и еще более раздражают. Минута за минутой я шел по колено в теплой воде, спотыкаясь о поваленные стволы, падая в ямы, поднимаясь и снова падая. Боль становилась все невыносимее, и, чтобы заглушить ее, я старался сосредоточиться на чем-нибудь другом. В воспаленном мозгу возникли образы индусских аскетов, которые, погружаясь в размышления о прекрасном или в глубины философии, закаляют свой дух и делают его нечувствительным к страданиям. И вот, пробираясь сквозь густую тьму, я стал вслух твердить одну поэму, которую помнил наизусть. Это был удивительно печальный, величественный «Танатопсис».
«Ты с видимыми формами природы, любя ее, сношенья завязал, и потому она с тобой заговорила чудесным и богатым языком…» Голос мой глухо отдавался в мангровых рощах. «Когда твой дух весельем преисполнен, ты в голосе ее услышишь радость…» Эти слова всегда казавшиеся мне прекрасными, прозвучали сейчас удивительно глупо: Брайэнт, вероятно, даже не подозревал о существовании москитов!
«Улыбкою она тебя подарит и даст тебе сознанье красоты..» Черт бы побрал этих колпиц! — мысленно выругался я. «И в горькие твои она проникнет думы сочувствием смягчит их остроту…» Тут я бухнулся в воду, подняв целый фонтан брызг. Встав и стряхнув с глаз москитов, я продолжал: «Когда же на тебя нахлынут мысли о страшном и последнем часе жизнии пред тобой откроется картина, как в смертной агонии бьется тело, и ты воочию увидишь саван свой, и гробовой покров, и тьму, где без дыханья ты лежишь…» Веки мои так распухли, что я уже не мог раскрыть глаза… «Тогда ты содрогнешься от предчувствий, тоска сожмет рукой железной сердце…» Ну и выбрал же я поэмку! «Но
«Немного дней пройдет, и солнце, что видит все, когда обходит землю, тебя, тебя уж больше не найдет нигде на свете — ни в земле холодной…» Почему холодной? Ничего подобного — она горячая, она жжет…
«Нигде на свете — ни в земле холодной, где упокоили твое недавно тело, облив его слезами расставанья, ни в океане бурном — нет, нигде твой облик ныне уж не существует…»
Водная поверхность внезапно засветилась, и это на какой-то момент отвлекло меня: над деревьями всходила кроваво-красная луна. Сквозь облако москитов, висевшее перед моими распухшими глазами, я разглядел медные отблески луны на листьях. И снова мрачно начал повторять слова поэмы: «Земля, тебя вскормившая, взывает, чтоб ты в нее скорей вернулся и потерял обличье человека…» Никто не найдет меня, если я свалюсь без сил в это болото…«Особую свою закончив жизнь, с природой вновь сольешься воедино и станешь братом ты бесчувственному камню и в прах вернешься…»
Тут память отказала мне, и несколько секунд я неистово молотил москитов, облепивших мою голову. Лицо мое, казалось, вдвое увеличилось в размерах, кожа на вздувшихся губах туго натянулась. Яд от бесчисленных укусов всасывался в руки, и они онемели. Но я снова овладел собой и продолжал: «И в прах вернешься, чтоб парень деревенский тебя топтал ногами и землю ту, с которой ты смешался, взрывал сохой. Могучий дуб пронзит корнями то, что было оболочкою твоею. Но знай: ты не останешься один и там, где ждет тебя приют и вечный отдых…» Приют и вечный отдых! Чего бы я не дал, чтобы хоть на минутку присесть и отдохнуть! «И более прекрасного жилища никто найти не может…»
Я, конечно, только обманывал себя: боль по-прежнему сводила меня с ума. «Танатопсис» хоть и помогал, но всякий раз лишь на несколько секунд. Мне все труднее становилось припоминать слова — они ускользали из памяти, хотя я знал поэму наизусть. Шлепая по грязи, я упрямо шел вперед — совершенно вслепую, потому что было темно, — продолжая твердить знакомые строки: «А на земле, которую покинул тот, кто к веселью склонен, царит веселие, печаль, задумчивость и грусть, и каждый из живых к мечте стремится. Но час грядет, веселие угаснет, заботы вдруг безмерно потускнеют, и сущие в живых покинут жизнь и в землю. — к тебе, к тебе тогда они сойдут и рядом лягут…» Цепенея, я продолжал бороться за жизнь и выкрикивал эти слова, обращаясь к москитам.
Остальные события этой ночи сохранились в моей памяти как дурной сон. Сам не свой от усталости, обезумевший от укусов, едва держась на ногах, я, хромая и спотыкаясь, выбрался наконец к побережью. Было уже около двух часов ночи. На берегу дул пассат, он принес мне облегчение и разогнал тучу вившихся вокруг меня москитов. Смутно вспоминаю, как я свалился на песок у подножия большой скалы и впал в беспамятство. Быть может, я еще бормотал строки «Танатопсиса» — я этого не помню…
Проснувшись утром, я заставил себя раздеться и искупаться в море, а одежду, пропитанную болотным илом, разложил сушиться на солнце. Лицо мое представляло сплошную опухоль, все тело покрывали волдыри от укусов. У меня был жар, я весь горел. Сначала я решил, что у меня малярия, затем понял, что это миллионы моих кровяных телец борются с ядами. На меня нашла сонливость, и несколько часов подряд я лежал в полудреме. Затем поднялся, съел банку мясных консервов и оделся. Меня мучила жажда, и я выпил много воды. К вечеру ее осталось не больше пинты. Перед закатом я взвалил на себя мешки и перебрался в более удобное место, к каменному уступу над самой водой, куда даже при полном безветрии не могли прилететь москиты.
Я проспал большую часть ночи на своем жестком ложе, а проснувшись за несколько часов до рассвета, убедился, что лихорадка меня уже не трясет и волдыри от укусов окончательно рассосались. Я чувствовал себя отдохнувшим, силы вернулись ко мне. Правда, тело ныло от долгого лежания на голом камне, но стоит только размяться — и все пройдет… Самым удивительным было то, что у меня появилась необыкновенная ясность в мыслях, какой я не знал со времени нашего кораблекрушения. Воздержание в пище за последние дни, мучения прошлой ночи, проведенной в болоте, и усталость после тяжелых переходов в страшную жару — все это, вместе взятое, очевидно, обострило мою нервную чувствительность. Этот и еще несколько подобных случаев убедили меня, что старинный религиозный обычай подвергать себя периодическим постам и лишениям имеет разумное физиологическое обоснование. Мозг, обычно функционирующий в ровном и замедленном темпе, начинает цепенеть и, чтобы вернуться к полной активности, нуждается в основательной физиологической встряске. Многие из блестящих прозрений пророков древности появились как раз после периодов физических лишений и дней поста. Это отнюдь не неуклюжая выдумка, и некий весьма известный назареянин, проведя сорок дней в пустыне, подписался под этой теорией.