Остров
Шрифт:
— Тебе с молоком? — спрашивает она, наливая кофе.
Хьяльти трясет головой, подносит чашку к губам и делает глоток; мягкий и горячий кофе пробуждает в нем свет, не горевший уже несколько месяцев.
Элин устраивается на диване, сбросив туфли и поджав ноги, и потягивает кофе.
— Я не могу настаивать на том, чтобы мы форсировали реформы. Нам нужно убедить людей.
— Проще сказать, чем сделать. Историю нельзя отмотать назад, как видеокассету. Ты вряд ли сможешь заставить всех горожан переселиться в горные долины и заняться овцами.
— Конечно, нет, дурачок, об этом никто и не говорит. Мы должны
— Нет, — продолжила она, тряхнув головой, — на хутора или в море отправятся другие. Наша молодежь, студенты, экономисты, деятели искусства и рекламщики. И никто никого не будет принуждать. Мы не станем разлучать семьи, оказывать давление. Но, думаю, многие готовы уехать из города и работать в теплицах или ходить в море, зная, что у них всегда будет вдоволь еды и крыша над головой. Мы просто обеспечиваем занятость населения.
Она улыбается, и голубые глаза сверкают весельем. Ее неубиваемый оптимизм заразителен, она рассуждает так, словно развернуть целую нацию и задать ей новое направление — всего лишь игра и достаточно только поговорить с людьми, объяснить им, убедить. Для этого и нужна политика, которая наконец принесет пользу. И для этого есть СМИ, для этого ты здесь, ты сможешь распространить информацию, донести до людей правду, разъяснить им ситуацию.
— Я в этом не уверен, — говорит Хьяльти с сомнением в голосе.
Он по-прежнему работает в газете, сидит за столом и пишет статьи, как другие, но при этом осознает, что связь с Элин начала влиять на его работу. Коллеги не говорят об этом в его присутствии, но он знает, каким выглядит в их глазах, как бы он сам назвал себя еще несколько месяцев назад.
— Крот, — смеется Элин. — Я прошу тебя только выполнять свою работу. Ты можешь писать, о чем хочешь и что думаешь, критиковать, задавать неудобные вопросы, скармливать идеи оппозиции. Это твоя работа. Если бы мне был нужен пропагандист, я бы не стала к тебе обращаться, нашла бы кого-нибудь другого. Но эти идеи должны выдержать стресс-тест. Демократическое обсуждение. У меня к тебе только одно требование: чтобы ты был в курсе событий, ознакомился с предысторией и знал, о чем говоришь. А в остальном работай, как привык.
— Элин, я не знаю, получится ли это. Я теперь слишком погружен в эти планы. Не могу же я одновременно играть в шахматы и описывать игру.
— Конечно, можешь, — возразила она ледяным тоном. — Мир изменился и предъявляет новые требования. Мы вечно жалуемся на то, что нас мало, что все мы друг другу родственники, на тесноту нашего мира, но сейчас мы можем полагаться только на себя. Нам необходимо извлечь пользу из нашей близости, превратить слабые стороны в сильные. И ты, старый друг, мой ключ к народу.
Он попытался прочитать в ее глазах, что именно она имеет в виду под «ключом».
Его мать, вероятно, скончается мирно, как часто пишут в некрологах. Она угасает, а он сидит у края кровати и наблюдает слабое мерцание
Он не был у нее полтора месяца и постоянно чувствует новые уколы совести: когда на входе его не узнает охранник и требует предъявить удостоверение личности, когда сообщают, что мать перевели в вонючую восьмиместную палату на цокольном этаже, когда видит, как сильно она съежилась и похудела с их последней встречи. Когда санитар, не тратясь на притворное сочувствие, объявляет, что мать умирает, Хьяльти обещает самому себе приходить к ней каждый день, но знает, что, скорее всего, нарушит это обещание.
Пока она не утратила связи с миром, осознавала разницу между жизнью и смертью, отличала своих детей от других людей, осознавала, что пожилая женщина вообще может умереть в окружении своих близких или когда их не будет рядом, понимала, что значат сами слова «пожилая женщина», «родные и близкие», для нее не было страшнее судьбы, чем умереть в одиночестве.
Хьяльти стоит у кровати матери, вслушиваясь в ее слабое свистящее дыхание, и пытается вспомнить, когда ему еще удавалось общаться с ней, видеть слабый блеск понимания в ее глазах, пока он не потух, исчезнув в бездне, поглотившей ее душу. Это было очень давно.
В доме престарелых, похоже, нет врача, только священник, который велеречиво рассуждает о жизни и памяти после смерти, будто Слово Божие излагает научно доказанные факты. Утрата связи с внешним миром стала для церкви эликсиром жизни. Скамьи заполнены напуганными душами, священники без устали утешают, наставляют, проповедуют, но этот просто фанатично убежден в том, что Бог вознесет душу матери из усталого тела и напомнит ей о вере, надежде и любви.
Хьяльти в этом не уверен, темнота в глазах матери за последние три года настолько сгустилась, что в них едва ли вернется свет, и просто невероятно, чтобы ее душа это пережила. На самом деле он не знает, почему его так заботят эти мысли, ведь он никогда не верил в жизнь после смерти, но если ее кто-то и заслуживает, так это его мать, которая долго умирает и никак не может испустить последний вдох.
Она была красивой женщиной, любила веселые компании, и большинство воспоминаний Хьяльти, связанных с ней, были светлыми, но немного поверхностными и несерьезными. Он всегда чувствовал себя в тени брата, и хотя мать относилась к нему с нежностью и делала всяческие поблажки, в центре ее внимания был Лейв, именно его она воспитывала, с ним разговаривала, он был ее закадычным другом и советчиком, и к нему она обратилась за помощью, когда неожиданно умер их отец. Хьяльти никогда ни с кем не обсуждал, что чувствовал себя в семье побочным продуктом, своего рода домашним животным, но это чувство овладевает им снова всякий раз, когда он смотрит на мать, на череп под натянутой серой кожей, впалые глаза, налет на пожелтевших зубах.
Когда болезнь начала съедать ее мозг изнутри, первым она забыла его. Отец и другие родственники были ей ближе, но дольше всех она помнила Лейва, вцеплялась в него мертвой хваткой, а после его ухода оставалась неконтролируемая дрожь и наступала темнота. Хьяльти знал, что так проявляется болезнь, он же может только наблюдать процесс разрушения.
Теперь она лежит, формально еще живая, а ему ничего не остается, как желать мирной и красивой кончины.
Он протягивает руку и кладет матери на лоб, гладит ее по щеке.