Островитяне
Шрифт:
Я перешел на другую сторону и тихо завернул за угол.
Не успел я взяться за звонок своей двери, как на лестнице послышались шаги и в темноте опять замигала знакомая сигара: это был Истомин.
"Итак, это он был там, - сказала мне какая-то твердая догадка.
– И что ему нужно? что он там делал? чего задумал добиваться?"
Это обозлило меня на Истомина, и я не старался скрывать от него, что мне стало тяжело и неприятно в его присутствии. Он на это не обращал, кажется, никакого внимания, но стал заходить ко мне реже, а я не стал ходить
Я имел полное основание бояться за Маню: я знал Истомина и видел, что он приударил за нею не шутя, а из этого для Мани не могло выйти ровно ничего хорошего.
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
Опасения мои начали возрастать очень быстро. Зайдя как-то к Норкам, я узнал, что Истомин предложил Мане уроки живописи. Это "да", которое я слышал при конце нашей прогулки, и было то самое "да", которое упрочивало Истомину спокойное место в течение целого часа в день возле Мани. Но что он делал в садике? Неужто к нему выходила Маня? Не может быть. Это просто он был влюблен, то есть сказал себе: "Камилла быть должна моей, не может быть иначе", и безумствовал свирепея, что она не его сейчас, сию минуту. Он даже мог верить, что есть какая-то сила, которая заставит ее выйти к нему сейчас. Наконец, он просто хотел быть ближе к ней - к стенам, в которых она сидела за семейною лампою.
Уроки начались; Шульц был необыкновенно доволен таким вниманием Истомина; мать ухаживала за ним и поила его кофе, и только одна Ида Ивановна молчала. Я ходил редко, и то в те часы, когда не ожидал там встретить Истомина.
Раз один, в самом начале марта, в сумерки, вдруг сделалось мне как-то нестерпимо скучно: просто вот бежал бы куда-нибудь из дому. Я взял шапку и ушел со двора. Думал даже сам зайти к Истомину, но у него не дозвонился: оно и лучше, потому что в такие минуты не утерпишь и, пожалуй, скажешь^грг/сгно, а мы с Романом Прокофьевичем в эту пору друг с другом не откровенничали.
Пойду, думаю, к Норкам, и пошел.
Прохожу по проспекту и вижу, что под окном в магазине сидит "Ида Ивановна; поклонился ей, она погрозилась и сделала гримаску.
– Что это вы, Ида Ивановна, передразнили меня, кажется?
– говорю, входя и протягивая через прилавок руку.
– А разве, - спрашивает, - видно?
– Еще бы, - говорю, - не видеть!
– Вот завидные глаза! А я о вас только сейчас думала: что это в самом деле такая нынче молодежь стала? Помните, как мы с вами хорошо познакомились - так просто, славно, и вот ни с того ни с сего уж и раззнакомливаемся: зачем это?
Я начал оправдываться, что я и не думал раззнакомливаться.
– Эх вы, господа! господа! ветер, у вас еще все в голове-то ходит, проговорила в ответ мне Ида Ивановна.
– Нет, в наше время молодые люди совсем не такие были.
– Какие ж, - спрашиваю, - тогда были молодые люди?
– А такие были молодые люди - хорошие, дружные; придут, бывало, вечером к молодой девушке да сядут с ней у окошечка, начнут вот вдвоем попросту орешки грызть да рассказывать,
– Это, - говорю, - кажется, ваша правда.
– Да, кажется, что правда; сами в примерах - нуждаетесь - садитесь-ка вот, давайте с горя орехи есть.
Ида Ивановна двинула по подоконнику глубокую тарелку каленых орехов и, показав на целую кучу скорлупы, добавила:
– Видите, сколько я одна отстрадала.
– Ну-с, рассказывайте, что вы поделывали?
– начала она, когда я поместился на другом стуле и вооружился поданной мне весовой гирькой.
– Скучал, - говорю, - больше всего, Ида Ивановна.
– Это мы и сами умеем.
– А я думал, что вы этого-то и не умеете.
– Нет, умеем; мы только не рассказываем этого всем и каждому.
– А вы разве все равно, что все и каждый?
– Да-с - положим, что и все равно. А вы скажите, нет ли войны хорошей?
– Есть, - говорю, - китайцы дерутся.
– Это все опять в пользу детских приютов?
– умные люди.
– Папа, - говорю, - болен.
– Папа умер.
– Нет, еще не умер. Ида рассмеялась.
– Вы, должно быть, - говорит, - совсем никаких игр не знаете?
– Нет, - говорю, - знаю.
– Ну, как же вы не знаете, что есть такая игра, что выходят друг к другу два человека с свечами и один говорит; "Папа болен", а другой отвечает: "Папа умер", и оба должны не рассмеяться, а кто рассмеется, тот папа и дает фант. А дальше?
– Дальше?
– дальше Андерсена сказки по-русски переводятся.
– Ага! то-то, господа, видно без немцев не обойдетесь.
– Он, спасибо, Ида Ивановна, не немец, а датчанин.
– Это - все равно-с; ну, а еще что?
– Выставка художественная будет скоро.
– Не интересно.
– Неф, говорят, новую девочку нарисует.
– Пора бы на старости лет постыдиться.
– Красота!
– Ужасно как красиво! Разбейте-ка мне вот этот орех.
– Истомин наш что-то готовит, тоже, кажется, из мира ванн и купален.
Ида улыбнулась, тронула меня за плечо и показала рукою на дверь в залу. Я прислушался, оттуда был слышен тихий говор.
– Он у вас?
– спросил я полушепотом. Ида молча кивнула головою.
Слышно было, что говорившие в зале, заметя наше молчание, тоже вдруг значительно понижали голос и не знали, на какой им остановиться ноте. Впрочем, я не слыхал никакого другого голоса, кроме голоса Истомина, и потому спросил тихонько:
– С кем он там?
– Чего вы шепчете?
– проговорила, улыбаясь, Ида.
– Я не шепчу, а так...
– Я так... Что так?.. Как это всегда смешно выходит!
Ида беззвучно рассмеялась.
Это и действительно выходит смешно, но только смешно после, а в те именно минуты, когда никак не заговоришь таким тоном, который бы отвечал обстановке, это бывает не смешно, а предосадно.